Следующей ночью все повторилось: я убил еще одного, а оставшиеся до утра бодрствовали. Снова брели по тропе. А ночью я не давал спать обоим — ходил вокруг их ночлега и тревожил кличем смерти. Стоило посмотреть, как они бесились, стреляли в темноту. Так продолжалось еще день и ночь, и еще. В последнюю ночь они уже не стреляли — может быть, кончились патроны. Но я не торопился — дичь была моей.
Утром они с трудом поднялись на ноги. Мешок с едой был теперь у Сатэ. Он шел позади солдата и украдкой жевал. А солдату ничего не давал. Верно старики говорят: на шкуре антилопы нет места двоим. Днем солдат упал на тропу и больше не хотел вставать. Майор толкал его, кричал, бил ногами. Тот стонал, охал, плакал. Потом вдруг вскочил, захохотал и бросился со штыком на майора. Тогда Сатэ выстрелом убил его наповал.
А я стоял за деревом, и мне было жаль солдата. Я бросил громкий клич смерти. Сатэ встал, как вкопанный. Я вышел на тропу и засмеялся ему в лицо. Он завопил диким голосом и бросился в чащу. Может быть, он сошел с ума. Я не погнался за ним: дракон стал ужом. Главное — вождь был свободен. Я был рад: мой командир не зря полагался на своего Джонни.
А теперь опять мы с ним встретились. Видно, Сатэ очень хотел еще раз встретиться с нами, поэтому джунгли и укрыли его от Ялу…»
Сатэ лежал, не шевелясь, под гортанную булькающую речь и хохот воинов. Догадывался: о нем говорят, над ним смеются. Ему казалось, что с него содрали кожу и положили под камнепад грубых, непонятных слов. И бешеная злоба душила его, злоба к этим дикарям, которые сумели перехитрить, поймать в силки, как глупую пичужку, его, офицера штаба Сатэ, бесстрашного разведчика…
Но не все еще потеряно. Он жив, значит, есть и надежда. Он верит в свою звезду. Не может погибнуть так вот позорно и страшно он, истинный японский самурай, слава о котором дошла до самого императора. Ему приходилось бывать и в более сложных переплетах, и он всегда выскальзывал, как угорь.
Так переменчивая военная судьба и бог-начальство свели Сатэ с гарондами во второй раз.
Что и говорить, он не был в восторге от этой встречи. Его не столько страшила сама смерть, сколько бесконечное ожидание ее, страх перед неизвестностью. Снова он в их власти, и опять эта неопределенность. Можно сойти с ума.
А если они узнают, как он сам рубил головы пленникам? Дикий ужас охватил Сатэ. Рубил, ну да, конечно, рубил! После одного боя в живых уцелело с десяток англичан и австралийцев. Солдаты срубили пленникам головы самурайским мечом. Такие забавы Сатэ нередко устраивал для своих подчиненных в воспитательных целях: прививал им жестокость, связывал круговой кровавой порукой. Он и сам любил позабавиться, и ему приберегли одного.
Пленники умирали молча, как подобает солдатам. Последнего, предназначенного для Сатэ, вели на веревках четверо солдат. Это был рослый плечистый африканец. Он шагал медленно, оглядывая синее небо и могучие деревья. Вот его глаза остановились на Сатэ, который подбоченившись ждал свою жертву. И тут на черном лице сверкнула полоска крепких зубов.
— Обезьянка! Ха-ха-ха! Смотрите, обезьянка! — оглушительный хохот заставил вздрогнуть всех.
Сатэ поежился и завопил, размахивая мечом:
— Молчать! Заткнись, идиот!
А африканец продолжал хохотать. Он хохотал даже когда его поставили на колени и сорвали рубаху, оголив шею. Вздрагивали от хохота могучие налитые плечи. Сатэ в бешенстве рубанул по короткой мощной шее и промахнулся, меч скользнул по лопаткам. Сатэ снова ударил, и опять неудачно. Не помня себя, он рубил по плечам, голове, по спине. Пленник давно умолк, а он все рубил. Стоял весь в крови, и в ногах — кровавая каша.
— Сатэ — мясник! Тьфу, чертовщина! — выругался он, опомнившись, и отшвырнул окровавленный меч…
— Вставай! — кто-то пнул его ногой в бок, отрывая Сатэ от воспоминаний. — Топай на своих! Не пойдешь, останешься здесь. Ты не царь, чтобы тащить тебя на носилках.
Сатэ с трудом поднялся. Ему сунули палку, он поплелся, ковыляя. И теперь его поддерживал страх. Он боялся отстать. Все силы собрал для этого, может быть, последнего своего марша.
БЕЗ МИЛОСЕРДИЯ
Еще утро, а воздух уже накалился. Красноватые скалы дышат жаром прямо в бледно-голубое небо с редкими белыми облачками. Только что поднявшееся солнце достает до самых глубин джунглей, выжигая там гниль и тлен. Стоит знойный май, канун монсуна, когда от жары скручиваются в трубки листья, трескается земля и желтеет бамбук, когда дуют сухие ветры, раскачивая деревья, и в джунглях вспыхивают пожары.
Люди, обнаженные до пояса или в набедренных повязках, переходят с места на место, долбят и ковыряют землю дахами, перегораживают ущелье частоколом заостренных на концах бревен. Другие плетут маты, строят легкие хижины из бамбука и пальмовых листьев. Девочки и женщины вывешивают для просушки выстиранное белье или раскладывают его на траве.