— Оль, ну что ты говоришь?! Что незаконно-то? Если бы я приперся к ним в форме и начал давить, было бы незаконно. А я приду в штатском и так ненавязчиво поинтересуюсь: ну что, мол, ребята, платить собираетесь?
— Не собираемся, — ответила за должников Трехдюймовочка.
— Нет, Оля, они скажут: «Многоуважаемый Кирилл Алексеевич, ваша проникновенная беседа на темы морали и деловой этики перевернула наше мировоззрение. Мы собираемся платить, мы уже платим! Простите нас, любезнейший Кирилл Алексеевич, за это маленькое недоразумение, и заходите еще!»
— Или назначат тебе стрелку где-нибудь на городской свалке, чтобы там же и зарыть. Нет, Кирюша, и не думай, — отрезала Трехдюймовочка. — А ты Лидка, не сбивай мне мужика. Еще искалечат его за твои тысячи. Или выгонят со службы.
— Меня каждый день могут искалечить, и не за тысячи, а, считай, за прожиточный минимум, — печально сказал Кудинкин. Он опять сел в кресло и нахохлился, как воробей в гнезде. — Я, Оль, каждую ночь думаю: ну словлю пулю в легкое, как Абросимов Сашка, и на что жить буду?
— На жалость бьешь, стервец, — сказала Трехдюймовочка и отвернулась от Кудинкина. Глаза у нее блестели от слез.
Лидия встала, придерживая рукой вырез сорочки, и пошла в ванную одеваться.
Трехдюймовочка выгладила ее платье, но кое-как: просто блином прокатала через гладильную машину. Она все, что можно и что нельзя, гладила на этой машине и ходила со случайными складками в самых неожиданных местах. Лидия еще раз подумала, что надо бы заехать домой, переодеться. И к отцу надо бы заехать за вещами. То, что накупил ей Вадим, так у него и осталось, да Лидия и не хотела ничего брать у Вадима. А одними только вещами из чемодана не обойтись. Конечно, можно одеться заново — она теперь богатая. Но сейчас нет ни желания, ни времени на покупку шмоток. Во всяком случае, шубу надо забрать, пока ее не продал Парамонов — он может, он мстительный.
В дверь постучались.
— Это я, Лид, — сказала Трехдюймовочка.
Лидия ее впустила, и майорша, протиснувшись мимо нее, уселась на край ванны. Она была уже в форме. Тужурку пятьдесят последнего размера распирало на груди, как оболочку сардельки. В ванной сразу стало тесно.
— Обиделась, Лид? — вздохнула Трехдюймовочка.
Лидия молча смотрелась в зеркало.
— И Кудинкин мой обиделся… Сволочи, я же добра вам хочу!
— Еще никому не удавалось сделать людей счастливыми насильно, — сказала Лидия.
Трехдюймовочка обиделась:
— Я вам руки не выворачиваю, делайте что хотите. Я только говорю, что это не по закону.
— По закону должники обязаны платить. А они просто не платят, и все. Ты знаешь, как их заставить? По закону? Колька лет десять крутится в бизнесе и не знает. Они сейчас объявят, что фирма разорилась, и расплатятся за долги имуществом: стол отдадут и пару стульев.
Насчет стола и стульев Лидию просветила вчера за обедом Люська. Оказывается, уже имелся в деятельности фирмы «Ивашников» такой печальный факт. Лидия потихоньку навела разговор на долги и должников, и Люська выложила эту историю как анекдот, не подозревая, что для «Лидьвасильны» каждое слово — новость.
— Делайте что хотите, — повторила Трехдюймовочка. — Только не говорите потом, что я вас не предупреждала.
Большое доброе лицо майорши куксилось от обиды. Надо было срочно восстанавливать отношения.
— Трехдюймовка, — Лидия взяла ее за руку, — изобрази «Колись, сука!».
Уголки майоршиного рта поползли в улыбке; она справилась с собой и поджала губы.
— Да ты чего? Нашла время!
— Ну Оль, ну пожалуйста…
Трехдюймовочка покосилась на дверь — похоже, ее Кудинкин еще не видел коронного номера возлюбленной.
— Ладно, только я потихонечку, — и добавила совсем другим, служебным тоном: — В глаза. Смотри в глаза…
Ментовское шоу началось. Вроде бы не меняя выражения лица, не щурясь и не пялясь, Трехдюймовочка словно приоткрыла занавесочку в зрачках, и они стали бездонными, как пистолетные дула. Смотреть в них было невозможно, взгляд сам съезжал в сторону.
— В глаза, в глаза, — твердила Трехдюймовочка, — что ты по сторонам зыркаешь — совесть нечиста?
Совесть была нечиста. Покажите мне человека, который к тридцати с лишним годам хотя бы изредка не просыпается от стыда за свои старые поступки, может быть, забытые всеми, кроме него.