— Вот у
— Так наши же дураки! Мужика настоящего разорили, а на земле кто остался? Лодырь, неумека. И потом: от деревни — давай да давай, а деревне — шиш. — И он показал всем большую фигу.
Другой раз зашла речь о строительстве на селе. Расшумелись, в каком доме лучше жить крестьянину. Один говорит, в городском, многоэтажном, со всеми удобствами, другой утверждал — в коттеджах, третий стоял за старую избу с русской печью. Это был тот самый бородатый окальщик:
— Они же, дураки, не понимают, ополчились против печи — места, мол, много занимает! А того не понимают, что мужик печью не только обогревался, в ней еду готовили. Щи, сваренные в печи, такие, каких на газе никогда не сваришь! В печи варево долго хранилось в горячем виде — подогревать не надо. Печь — это и лекарь: придет мужик с работы, намерзся — сразу на печь. К утру никакой хвори!.. Как рукой сняло! А сейчас все зорют, все зорют…
Однажды он же, подвыпивший, кричал особенно громко:
— На кой мужику асфальт и газ? Он тыщу лет жил в курной избе, в навозе, он привык к этому, ему это ндравится! И пущай так и живет!
Кто-то шутки ради спросил у него:
— Сам-то жить в деревню уедешь или в городе останешься, в квартире с теплым сортиром?
— Ты меня на слове не лови! Сравнил! Че мне там делать? Я уже выломался оттель…
— Ха-ха! Ха-ха! — смеялись все.
Слушал Юрка все эти споры — интересно, хотя твердо поддержать кого-то он и не мог: он ведь ни городской, ни деревенский. Хотя скорее все-таки городской, деревню знал только по редким набегам с ребятами на совхозные помидоры, когда ходили купаться в дальний пруд. Видел поля, людей — жили вроде как и все, не очень отличались от поселковых. А оказывается, вон там сколько всего! И как далеко все это от Юркиного сердца, от Юркиного сознания…
Однако смотрел в глаза ораторов пристально и преданно, делал вид полного участия, понимания и сочувствия. Но в полемику не вступал и говорил редко, знал: слово — серебро, а молчание — золото. Да, откровенно говоря, не мог он рассчитывать даже на «серебро», так как приверженцем чего-либо определенного он не был. Послушает одного — соглашается с ним, послушает другого — соглашается с другим, хотя у этого совершенно противоположная точка зрения, чем у первого. Понимал, что так долго продолжаться не может — на отмалчивании да на поддакивании тому и другому долго не продержишься, настанет момент, когда ему надо будет выбирать что-то. А все дело было в том, что маску свою носить открыто он еще стеснялся. Многие со своими масками уже так сжились, что даже в туалет ходили не снимая ее: маска стала их вторым лицом. Вот этот, например, вальяжный, с манерой говорить обо всем пренебрежительно, будто для него давным-давно ничто не ново, все надоело и вообще потеряло всякий интерес и смысл. Так вот он слова выдавливал из себя нехотя и бросал их в общий костер спора, как бросают проигранные деньги, — с небрежным достоинством, давая понять всем, что он не мелочится, хотя слова его и на вес золота. А ведь не был же он таким с детства, потому что таким и быть-то невозможно: в школе его ребята задразнили бы или просто отволтузили как следует, отбив охоту манерничать. А тут ему все сходит — его терпят, принимают: оригинал! Или вот этот, другой «оригинал» — горластый, волосы вразброс, говорит — будто на митинге ораторствует. Этот работает явно под Маяковского, тем более что лицом он отдаленно смахивает на знаменитого поэта. Этот тоже так сжился со своей маской, что не расстается с нею ни днем, ни ночью, ни в компании, ни наедине. Ночью разбуди его — он уже в маске. В деревне, у него живет мать-старушка, он иногда заезжает к ней, если бывает где-то поблизости в командировке, но и перед ней он не снимает маски. Мать сначала удивлялась, не узнавая сына, — в кого он такой, а потом свыклась. Ну а тем более свыклись с ним другие, которые теперь уже и не мыслят этого горластого иным: постоянно под градусом, шумлив, растрепан, со всеми на «ты».