— Ой, какой вы! — улыбнулась она. — Вы совсем-совсем нетронутый еще мальчик, ничем не испорченный. Удивительно, как вы сохранились? — она сама потянулась к бутылке и налила аккуратненько в обе рюмочки по самые краешки коньяк. — За вас! — подняла она свою рюмочку. — Оставайтесь таким.
— Да хорошо ли это? — заскромничал он. — Ведь это провинциализм…
— Нет, в вас другое, — возразила она. — В вас это большая культура, воспитанность, совестливость. Скромность. Стыдливость.
«Хитрость», — продолжил про себя Чижиков, а вслух сказал:
— Ну, вы наговорите, даже неловко как-то. Это я перед вами такой… почему-то…
— Юрочка, не спорьте: я ведь женщина, да к тому же психолог, — я человека за версту чую.
«А вдруг правда?» — забеспокоился Чижиков и взглянул на Данаю.
— Обещаю не спорить, — покорно сказал он.
— То-то же, — торжествующе произнесла она и потянулась к нему чокаться. — За вас.
— Как хотите… а я — за вас. — И он стал цедить коньяк из стопочки.
— Закусывайте, — пригласила она. — А то говорим, говорим. Кормлю соловья баснями.
Чижиков принялся за еду, сначала, робко, а потом вошел во вкус и стал уминать все подряд с жадностью голодного студента. Она отставляла в сторонку пустые тарелочки, подсовывала ему дальние, наполненные, улыбалась и все что-то говорила, говорила, пока Чижиков не взглянул на нее, не встретился с ее большими, полными любви глазами. Он тут же отложил вилку, встал, и она встала, потянулась к нему, и он впился в ее губы. Руки машинально зашарили по ее фигуре, нырнули под распахнутые полы халата и ощутили атласное тело Данаи. Он обхватил ее худенький стан, приподнял и понес из кухни, через коридор, в ее затемненную комнату, опустил на тахту. В мгновение ока сорвал с себя все одежды и поспешил к ней. А она уже ловила его руками, ждала в трепетном волнении и, не дав ему и мгновения для игры, приняла с пылкой страстью.
— Ой, что я делаю, безумная?.. — шептала она. — Ты меня осудишь…
— Да за что же осуждать-то, любовь моя?! Вы не представляете себе, как мне с вами хорошо.
— Представляю. И мне тоже. А это редко бывает. Это такое счастье!..
— Да, — соглашался он с Данаей. Ему действительно было с ней хорошо: она не мучила его долгой игрой, быстро утихомиривалась, и Чижиков чувствовал себя победителем.
— Не осуждай меня… — просила она, целуя его в глаза. — Это все ты виноват: не могу перед тобой устоять.
Слова Данаи были, пожалуй, близки к истине: устоять ей было действительно трудно, тем более что перед этим были девять дней мучительного поста, на десятый не грех было и разговеться.
— Не осуждай меня и не бросай: я без тебя теперь не смогу жить.
— И я без вас…
— Зови меня на «ты»…
— Трудно.
— Глупенький. Ну скажи мне «ты».
— Ты… — произнес он непривычно. — Ты — моя любовь.
— Спасибо… — и она по-кошачьи уткнулась ему под мышку.
Так в тот день очередь до евтюховских дневников не дошла. На другой день и на третий работа над архивами шла все в том же духе. Если поначалу Чижиков шел к Данае с мыслью все-таки заняться рукописями Евтюхова, то со временем он уже перестал о них и думать. «Да их, наверное, и в природе нет, — решил он. — Даная о них не вспоминает».
Шли дни. Чижиков бегал к Данае как исправный чиновник на службу: регулярно и точно в назначенное время. Он приходил то утром, то вечером, а с вечера частенько задерживался до утра. Даная была довольна им; кроме любовных утех, она баловала его разными подарками: то купит ему модный галстук, то рубашку. На днях купила у спекулянта адидасовскую шапочку и рада была, что сумела достать такую дефицитную вещь. А он терпеть не мог этот дурацкий колпак, который носили все — от грудных детей до преклонных старцев, носили женщины и подростки, научные работники и шоферы. В них ходили на прогулку и в гости, на работу и в театр. А колпаки и впрямь были какие-то дурацкие, шутовские: высокие, с двумя острыми углами, как гузыри у мешка, и с крупной надписью «Adidas». Но делать нечего. Чтобы не огорчать Данаю, он принял колпак с благодарностью и даже надел его, но за первым же углом стащил с головы и спрятал в карман.
В доме Данаи у Чижикова уже появились свои вещи: его тапочки, его пижама, его чашка, но сам он все еще был здесь гостем.
Однажды она положила перед ним мягкие женские шлепанцы и сказала:
— Это от меня твоей маме. Пошли ей, пожалуйста.
— У меня нет мамы, — с печалью в голосе сообщил он. — Я ведь круглый сирота…
— Юрочка!.. И ты молчал? Бедненький мой, сиротка… — Она смотрела на него грустными глазами, будто он был беспомощный ребенок, осиротевший вот в эту минуту. — Кто же у тебя из родных остался?
— Сестра.
— Ну пошли сестре.
— Неудобно…
— Опять ты со своим «неудобно», — упрекнула она его мягко. — Ты все еще стесняешься наших отношений и держишь их от всех в секрете — и от друзей, и от родственников. Почему?