И Чижиков снова сник, запсиховал, родничок, из которого он черпал сюжеты для своих «Шариков», быстро вычерпался: ему по-прежнему не писалось. О том, что он выдохся, Чижиков боялся признаться, он все еще надеялся, что пройдет время — и родничок наполнится, и вдохновение вернется.
Чижиков заметил, что он вдохновлялся, как правило, лишь в состоянии злобной ненависти к чему-то или к кому-то. Как пес, который лаял только на людей с палками. Ему не хватало внешнего раздражителя, и он надеялся, что эта полоса пройдет. Но, увы, она безнадежно затягивалась. Лопалась и надежда на то, что его вечно будет кормить славой багаж прежних успехов. Как у классиков: написал одну комедию «Горе от ума» — и на всю жизнь. Однако и тут — увы — просчитался: во-первых, у него и багажик-то невелик, а во-вторых, в наше время любой багаж надо постоянно пополнять, его все время надо подкачивать, как дырявую резиновую лодку, иначе быстро пойдешь ко дну. Чижикову поддувать было нечем, и он скоро почувствовал, что идет ко дну: и говорить, и писать о нем перестали, словно и не было такого.
Чижиков бесился, стал раздражительным, литературные журналы видеть не мог — там публиковались стихи и проза других писателей, газеты комкал и рвал с остервенением, едва раскрыв их: там печатались рецензии и статьи все о тех же — о других — писателях, а не о нем. Особенно лютовал он, когда видел имя своего сверстника, сокурсника или просто знакомого — тут поток его брани и язвительных замечаний достигал силы необыкновенной, словно взрывался грязевой фонтан, словно прорывалась под большим напором канализационная труба. Ну а когда речь шла о премиях и награждениях писателей, тут он зеленел и буквально задыхался от злобы и зависти.
Даная, как могла, утешала его, а сама работала, работала над рукописями Евтюхова, публиковала их кусками в периодической печати, пробивала книги в издательствах — зарабатывала на хлеб. Чижиков смотрел на нее и, как суеверный человек, все больше склонялся к мысли свалить на нее вину за свое бесплодие: ведь раньше у него шло с набором высоты, а тут будто отрезало все.
Как-то, когда Даная стала к нему ласкаться, он не выдержал, оттолкнул ее, заорал истерично:
— Отстань! Ты из меня все соки высосала!
— «Соки»? — удивилась Даная. — Какие соки? О чем ты говоришь… милый?
— Ты сексуальная маньячка, ты сделала меня творческим импотентом! Алексей Толстой говорил, что на творческий процесс и на любовь расходуется одна и та же энергия. И это так, я это чувствую по себе.
«Ну, насчет импотенции, милый, ты к ней предрасположен и в том, и в другом процессе», — подумала она, но ничего не сказала, а только смотрела на него задумчиво и разочарованно.
— Что уставилась? Почему молчишь? — ярился он, чувствуя несостоятельность своей теории.
— А что я могу сказать? — сдержанно проговорила она. — Не читала ничего подобного, не знаю. Это Алексей Толстой говорил? Странно, вроде умный писатель. Что же это, как сообщающиеся сосуды получается? Странно. — Она хотела свести на шутку и добавила: — А вот Лев Толстой ничего подобного не говорил, а написал столько, и детей было…
— Ты на что намекаешь? — вскинулся Чижиков. — Ты на что намекаешь? Повтори!
— Знаешь, милый… Если это игра, если это в тебе напускное, прошу — прекрати этот спектакль, — сказала она твердо. — А если ты действительно такой и есть, я очень сожалею…
— О чем? Договаривай!
— Обо всем! — Она повернулась и вышла, хлопнув дверью. А он упал на диван и начал терзать подушку — бить ее, мять, колотить, будто она была виновата во всем, чем обделила его природа. Потом захныкал, завсхлипывал, зарыдал громко и наконец застонал, будто его давило предсмертное удушье, а сам все прислушивался, ждал: вот-вот войдет Даная, станет жалеть его, утешать, успокаивать. И конечно же повинится в своей жестокости к нему. Но он будет непреклонен и так просто не примирится с нею — пусть знает, с кем имеет дело, он не какой-то там простой смертный.
Однако, как ни старался Чижиков, как ни бился в истерике, Даная к нему не пришла.
«Ну хорошо же! — мстительно проскрипел он зубами. — Ты еще об этом пожалеешь!»
Притих и уже спокойнее стал размышлять: «Не пришла… Хоть умри я здесь… Как же так? Она же не может знать, что я притворяюсь. А вдруг я умер?! Умер!.. Значит,
Поскулил, поскулил и незаметно уснул. Но и во сне все время вздрагивал, вздыхал и завывал по-щенячьи.
Говорят, с бедой надо переспать, и к утру она уже не будет казаться такой неодолимой, и жизнь, загнанная в тупик, покажется не в таком уж безвыходном тупике, как представлялась накануне, когда виделся только один исход — крепкая веревочная петля.