— И ветер… Да не в том дело. Шо ж они, обстановки не знают? — спросил хозяин, подняв на Ваську глаза. — Фронт-то вон куда ушел… Это прошлую зиму было хорошо, когда они топтались еще тут на Миусе, под Ростовом, под Таганрогом. По льду через залив — рукой подать. А теперь? — Он раскинул на столе руки, стал смотреть, будто перед ним лежала карта. — Тут все занято, — обвел он левой рукой круг на столе. — Тут тоже, — заглянул он под правую руку. — Вся Ростовская область, Кубань… Через залив на Ейск? Ейск тоже, наверное, занят… Да и не добраться до него: залив наш хоть мелкий, а опасный, в такую погоду в него лучше не соваться. Так шо… — он развел руки в стороны, — некуда… Нехай ищут другую дорогу. Если что-то откроется, я дам знать. Так и передай. Ну, лягай, а то завтра рано подниму.
Лежал Васька, слушал гул моря, перематывал пережитое за день. Огорчился, что шел напрасно. Думал, как помочь летчику. И только к утру забылся чутким сном.
Утром, еще в темноте, хозяин его поднял:
— Пора… — Когда Васька оделся, в сенях подал ему ту же сумку из клеенки. Вместо соли в ней было с ведро тюльки. — Неси домой. Дал бы больше, да сейчас нема…
— Зачем? — засмущался тот. — Не надо…
— Надо, для маскировки.
— Ну, спасибо. — Васька пожал руку хозяину, отправился в обратный путь…
Выслушав Гурина, Белозеров заметно огорчился, и Васька почувствовал себя скверно. Словно он не справился с заданием. Хотел было так же, как новоазовец, нарисовать на столе обстановку, но Белозеров перебил его:
— Да я понимаю… Ну, ладно…
— Если что надо еще… — начал Васька.
— Пока не надо. Я потом тебе скажу, если что…
Прошла неделя, другая, Белозеров не объявлялся, а потом и вовсе куда-то исчез, и не у кого Ваське было узнать, как он переправил летчика. И переправил ли?
Лишь много лет спустя, после войны уже, встретились они с Белозеровым, и тот рассказал ему, что он переправил летчика к нашим, вместе с ним перешел фронт и остался там. Воевал под Сталинградом, дошел до Вены. И летчик тот воевал, был несколько раз ранен, после войны жил в Калининграде. Правда, пожил недолго, умер от ран.
28
Вторая военная зима принесла людям большую радость: немцы потерпели поражение под Сталинградом. Эта весть даже у отчаявшихся возбудила веру и надежду на скорое освобождение. Люди ожили, повеселели, подняли головы.
А немцы от такого разгрома растерялись. Они объявили траур, ходили понурыми и грустными, и даже у порабощенных и униженных ими людей искали сочувствия.
Как раз в это время поселок заполонила какая-то немецкая воинская часть — то ли из тех, которые откатились аж из-под Сталинграда, то ли из тех, что спешили туда на помощь. Хотя спешки особой у них Васька не заметил — наверное, уже не к чему было спешить, и они три дня отогревались в теплых хатах.
Гуринскую хату облюбовал себе офицер с денщиком. Офицер, видать, был старый вояка: у него на френче было несколько орденских колодок, две нашивки за ранения — желтая и красная. И на шее болтался черный крест. Сам он был длинным, сухопарым, лицо будто пергаментом обтянуто — бледное, с резкими свирепыми морщинами у рта. Строгий, угрюмый, он сидел один в горнице, что-то читал или писал. К нему часто бегали какие-то порученцы, приносили пакеты, громко стуча каблуками, вручали и убегали. Денщик — маленький, кругленький, как колобок, вместе с хозяевами дома околачивался больше возле плиты, готовил офицеру диетическую пищу — тот, оказывается, страдал желудком.
Однажды дверь из горницы открылась и на пороге появился офицер. Денщик замер по стойке «смирно», и все остальные машинально вскочили и уставились на офицера. А тот не спеша поднял газету, окаймленную черной рамкой, и с печальным видом сообщил:
— Капут… Сталинград капут… — И умолк, ждал ответного участливого отзыва. Остальные тоже молчали, потупив головы. Офицер переводил взгляд с одного на другого, пытался понять, что кроется за этим молчанием — сочувствие или радость.
Первой спохватилась мать и, чтобы не дать озлобиться немцу, сказала:
— Да, да… Капут… — Придав голосу горестные нотки, добавила: — И ты на фронт? И тоже капут? До матки надо идти, домой. — Для большей убедительности она даже склонила голову набок — приняла грустную позу.
Немец смотрел на нее в упор и молчал. Васька незаметно дернул мать сзади за рукав:
— Мама…
Немец перевел взгляд на Ваську, и тот быстро опустил глаза к полу, чтобы офицер не заметил в них радостного блеска.
— Ja! — обронил немец сухо и ушел к себе.
Мать обернулась к Ваське:
— Я рази что не так сказала?
— Да все так! — засмеялся Васька. — Только… — оглянулся на денщика — тот был занят варевом, и Васька продолжил тихо: — Только такого вы не сагитируете.
Рано утром, когда еще было совсем темно, немцы неожиданно уехали.
Однако растерянность у оккупантов чувствовалась только в первые дни траура, вскоре они снова воспрянули и стали вести себя даже жестче, чем до этого. Сурово карали за малейшую провинность: за листовки, за укрытие пленного, раненого, за диверсию, саботаж — за все расстреливали на месте.