С наступлением тепла на базарчиках появилась скорая азиатская зелень, потом пошли арбузы, дыни, виноград. И все это ярко, красочно, под синим небом и ярким солнцем, в тени раскидистых деревьев, над прохладными, разбегающимися арыками. От жары она не страдала, как другие, даже в летнюю пору. А уж долгая бархатная осень была лучше, чем можно вообразить. Иногда Поленьке казалось, что нет ничего прекраснее этого щедрого неба, тепла, этих уютных базарчиков, будто вобравших в своем разноцветье животворную силу южного солнца. Не раз задумывалась она, не остаться ли тут насовсем и после войны? Стараясь не думать о Павлике, рассуждала, что кому нужно, те ее найдут. Но едва прошел слух, что часть работниц «Сельмаша» уезжает в освобожденные родные места, через Москву, как Поленька остолбенела, ощутив толчок в груди, и стремглав, размахивая платком, сдернутым с головы, помчалась доказывать свои права. Обежала все комнаты, шуму, крику от нее натерпелись, больная парализованная мать у всех замаячила перед глазами и калека брат, которого никогда не было, — все силы бросила Поленька, чтобы уехать в Москву. Врала лихо, заморочила всем головы. И потом, очнувшись, поняла уже в поезде, что не шумом, не враньем добилась, а все ж таки не пропали зря смены, пересмены, сверхурочные и прочие. У людей, которые решали ее вопрос, было достаточно власти, чтобы задержать ее на заводе, и ни крик, ни призрак несуществующего брата-калеки не помогли бы ей. Доброта и внимание — вот чему она обязана. Размышляя о последних событиях, Поленька вспоминала глаза людей, с которыми говорила, обрывки фраз, усталые лица, усмешки, понимание. Вспомнила с теплотой Нину Петровну, Раечку, ее сухорукого мужа, не представляя еще, не думая, что больше никогда никого из них не увидит.
Она была еще в Ташкенте, когда в госпитале на Пушкинской врач, подписывая бумаги Павлика, крякнул от удивления:
— На фронт! От не думал… Ну, герой!
А фронты грозно двигались на запад. Уже ошеломили измученных людей салюты в честь Курска и Белгорода. Наши войска вошли в Донбасс, освободили Тамань, приблизились к Киеву. На очереди был Крым.
Маршевую роту, куда попал Павлик, прямо из Ташкента кинули к Черному морю. Одели в бушлаты. Морская пехота изготовилась к броску на Эльтиген.
Уезжала Поленька из Ташкента в жару, а на севере уже шел снег. Деревья стояли в первом зимнем убранстве. В Москве работало метро, как до войны, и женщины в красных фуражках — Поленькина детская мечта — объявляли отправку.
Три ночи Поленька ночевала на Казанском вокзале. За это время она видела салют. На другой день объявили тревогу, подняли аэростаты, но бомбежки не было. Не долетел фашист.
Зато повсюду, где ехала Поленька, виднелись следы разрушений. И чем ближе подходил состав к родным ее местам, тем больше сожженных домов, разрушенных заводских стен она видела из окна. В Сосновку попала засветло. И все равно первое впечатление было удручающим. Станция разбита. Черный ее остов зловеще возвышался над припорошенной снегом землей.
Улица, на которой они жили, уцелела, но пожар и здесь изрядно поусердствовал. От родительского дома остались почерневшие стены. Видно, спасали его, забор проломлен в нескольких местах. Многое изменилось, только водоразборная колонка у ворот была такая же голубая и новенькая, как до войны. А береза, что клонилась над крышей, обгорела наполовину. Верхняя часть, видно, осталась жива, потому что на ветках сохранилось несколько желтых листьев. Там, где раньше находилась волейбольная площадка, сейчас зияла разверстая пасть блиндажа. Поленька дошла до своей Первомайской улицы, выглянула за поворот, и силы покинули ее. Дом стоял такой, каким она оставила его в день памятного бегства. И это было страшно. Страшно было то, что миски и ложки были на своих местах. Стул как упал тогда, сваленный чемоданом, так и остался лежать. Теперь, два года спустя, она его подняла.
Как ни велико было первоначальное замешательство, на третий день Поленька, словно далекую эпоху, вспоминала ташкентский «Сельмаш», Пушкинскую улицу, Приусадебный тупик. Привычность родного дома, крыльцо, ступеньки, печь вытеснили из головы разноцветную экзотику Востока.
Здесь, как надеялась, отыскался и след Павлика. Когда друг детства Мишка Чернухин, толстый румяный карапуз, проведал Поленьку, дом ее имел вполне обжитой вид. Она не узнала Мишку в первый момент. Только застыла в изумлении, когда порог переступил, стуча костылями, старый мужик на одной ноге, в потрепанной шинели, без шапки, с копной курчавых рыжих волос.
— Вот такой я стал, — проговорил мужик, в котором она с трудом начала узнавать Мишку Чернухина. — Теперь я такой. Чего глаза выпучила? Не примешь в гости?
— Ты пьян, Мишка? — спросила она, овладев собой.
В детстве, естественно, из-за своей фамилии Мишка носил прозвище «Чернуха», хотя был рыж и голубоглаз. Буйную копну его волос Поленька и узнала в первую очередь.
— А я всегда пью, — сказал Чернуха. — Что мне не пить? Жив, цел, правда не совсем цел. Но, как говорится, бывает и хуже. Водка есть?