— Ты же как лось, вон какой огромный, чего силы-то нету? — говорила она, весельем подбадривая его. Что скрывать, когда видно было, парень шел через силу.
У Леньки дернулись изъеденные синими оспинами скулы.
— Были бы кости, а мясо нарастет, — выдавил он.
— Чтой-то мало нарастает!
Он принял игру.
— А во мне железа знаешь сколько? И в печенке и в селезенке, где только нет.
— Я вот чувствую по обхвату, железный ты человек. Печенка-селезенка куда ни шло. Надо, чтобы все другое было в порядке, — озорно продолжала она.
— Другое в порядке, — выговорил он.
Поленька взглянула на него. И по тону, и по выражению — ну молодой конь. А начали спускаться под гору, зашатался. Поленька крепче прижала Лапшенкова. «Чего молочу, чего молочу? — с испугом и стыдом подумала она. — Совсем задубела на войне проклятой. Парень едва дышит, а я об этом».
— Давай ведро, — попросил Лапшенков.
— Иди, иди! — бодро прикрикнула она. — Поправишься, разочтемся. Водичкой, конечно.
На ровном месте бодрее пошел Лапшенков. «Может, так и надо? — продолжала думать Поленька о своей выходке. — Вот, ведро попросил».
С этого дня, с этого ведерка присушила она Лапшенкова. Каждый день стал являться. В синем довоенном костюме, который болтался как на вешалке, прямой, с просительным взглядом глубоко запавших глаз.
— Леша! — говорила она таким тоном, будто выговаривала маленькому мальчику. — Я же замужем.
Лапшенков молчал, а Поленька думала, что скоро будет неловко говорить про замужество. Да и сам Лапшенков наверняка многое знает. Павлик не ответил ни на первое письмо, ни на третье, в котором она уже не притворялась, не выдерживала марку, а писала все как есть, только уговаривала сохранить семью. Сама сознавая при этом, что никакой семьи слепить не успела. Она почему-то в мыслях не допускала, что Павлик может числить за ней всерьез что-нибудь еще, кроме случая с Вихляем, внимать расплескавшейся молве. И приход Лапшенкова пугал ее вовсе не потому, что она считала его влюбленность и неуклюжие ухаживания новым своим грехом. Жаждущий, неистовый и жалкий взгляд его был ей неприятен. В мужчинах она ценила спокойствие и уверенность.
Рядом с Лапшенковым она не чувствовала, что красива и молода. Лапшенков был моложе. Она надеялась исключительно на свое старшинство, опытность и всеми силами старалась довести это до его сознания, но результат получился обратный. Он стал бояться ее потерять и готов был на любые унижения, лишь бы оказаться с ней.
Некоторое время она терпела эту молчаливую страсть, потом стала гнать Лапшенкова. Но он приходил снова, стоял у калитки, трепался по часу с каждым проходящим, а она видела это из окна и сгорала от стыда.
В конце концов им с Тоней удалось женить его, и Поленька даже была на свадьбе. В разгар торжества, под грохот музыки Лапшенков приблизился к ней с бокалом вина и сказал:
— Поленька, если ты захочешь… — Вино расплескалось, и он стукнул бокалом о подоконник. — Если только… — продолжал он.
— Зачем ты мне нужен, — ответила Поленька, и губы ее задрожали.
Только задрожали они после того, как она ответила с равнодушием. Потом повернулась и ушла. Оделась и незаметно выскользнула домой. Вот тогда ее стены услышали такие рыдания, такой душераздирающий вой, какого им еще не доводилось слышать. Поленька билась головой о подушку, о никелированные прутья кровати, пыталась, тоскуя, понять, в чем же она виновата? За что ее казнить так?
Но кто же ее казнил? Ее любили, ей досаждали любовью. Павлик был далеко. Война шла на убыль. Казалось, в окружающем воздухе была разлита праздничность. Об этом не говорили, это ощущалось во взглядах и в настроении людей. Со дня на день ждали победы.
8
Отворивши дверь, Тоня стала на пороге, потом прошла, как ненормальная, через комнату, обняла Поленьку и вдруг заревела в голос:
— Кончилась… Колька мой жив.
— Чего? — пытала Поленька, остолбенев и боясь думать о том, что само напрашивалось. — Чего кончилось?
— Война-а-а… — плакала Тоня, мешая радость со слезами. — Колька живой.
И хотя Поленька знала, что Колька Морозов долго не писал и вообще не больно баловал письмами свою Антонину, однако же не было и похоронки, а значит, жив.
«И Павлик жив, — подумала Поленька. — Однако не пишет и не приедет, а приедет… Что?» Она обнаружила вдруг, что война как-то склеивала, держала надежду. А теперь надежда стала исчезать. Конец войны как бы подвел страшную черту.
Чувствуя, что подкрадывается, идет черное липкое смятение, Поленька резко отстранила Тоню, гаркнула хрипло, потеряв голос:
— Радоваться надо.
— Я радую-у-усь… — ревела Тоня.
Вся Сосновка вышла на улицы. Поленька поняла это по шуму за окнами, на который сперва не обратила внимания. А когда они с Тоней выбежали — всюду был народ, играла музыка, начали вывешивать флаги.
Люди плакали, целовались, смеялись. И нигде не было видно между веселящимся народом скорбных лиц тех, кто считал потери, обливаясь слезами (видно, не выходили из домов), кто, вроде Поленьки, не знал, поправится жизнь или будет прозябать в потемках до скончания дней… Через какое горе ни пришлось пройти, а жизнь славила жизнь.