Я пытался вылететь из Б-гема, но до воскресенья свободных мест не было. Я не мог заставить себя оставаться в Блэкуотере — или еще где-нибудь, южнее линии Мейсона-Диксона[228]
— так долго. Отсюда и поезд. И вот, под бодрящий храп соседей, невзирая на покачивание вагона, я делаю записи в этом дневнике. Не могу уснуть. Возможно, смогу это сделать, когда завтрашним днем вернусь на Доббс-Ферри, но до этого, кажется, еще целая вечность. Я помню вступление к тому старому телесериалу «Беглец»[229]. «Ричард Кимблл смотрит в окно и видит только темноту», — говорил Уильям Конрад[230] каждую неделю. — Но в этой тьме Судьба двигает своей огромной рукой. — Эта огромная рука будет двигать и мной? Думаю, что нет. Боюсь, что нет. Если только плющ Джона Кентона не есть сама судьба, но как может судьба — или Судьба — обитать в таком маленьком и безликом растении? Сумасшедшая идея. Бог знает, что мне приходит в голову.В Блэкуотере меня тепло встретили только Макдауэллы — дядя Майкл и тетя Олимпия. Сестра Эвелин, сестра Софи, сестра Мэдлин (моя любимица, и именно поэтому мне так больно) и брат Флойд — были холодны и замкнуты. До позднего вечера пятницы я списывал это на такой отвлекающий фактор, как горе, не более того. И, конечно же, мы прошли через болезненные ритуалы похорон. Мамочка Уокер покоится рядом с моим отцом на городском кладбище. В черной части городского кладбища, ибо там правило сегрегации укоренилось довольно прочно, не по закону, а в соответствии с семейными обычаями — невысказанными, неписаными, но столь же сильными, как слезы и любовь.
Из окна я вижу полную Луну, безмятежно плывущую по неподвижному Южному небу, серебряный долларовый блин Луны. Так называла её моя мама, и сегодня Луна в первый раз была полна без нее. Впервые за последние шестьдесят два года она была полна без нее. Я сижу здесь и пишу, чувствуя, как слезы катятся по моим щекам. О, Мамочка, как же я плачу за тобой! Как же ть, малнький детке, один из тех, кого белые мальчики называли маленьким Оле Черномазый, как же ть, малнький детке, плачешь! Сегодня я — ниггер под Стивеном Фостером[231]
! Яссу! Мамочка згинуть в холодн, прехолодн земля! Йеес, мэам!Окончательно отдалился от своих сестер и брата. Интересно, где меня похоронят? В какой незнакомой земле?
Во всяком случае, все выплыло на поверхность. Вся злость. И ненависть? Было ли ненавистью то, что я увидел в их глазах? В глазах моей дорогой Мэдди? Той, которая держала меня за руку, когда мы ходили в школу, и утешала, когда другие дразнили меня и называли Черномазый, Каучук или Голожопый из-за того, что в первом классе у меня постоянно спадали штаны? Хотелось бы мне сказать «Нет, нет и нет», но мое сердце отрицает это «нет». Мое сердце говорит, что так оно и было. Мое сердце говорит «Да, да и да».
Сегодня днем у нас в доме состоялось семейное собрание, последний акт печально-прозаической драмы, которая началась 25-го числа с маминого сердечного приступа. Майкл и Олимпия были номинальными хозяином и хозяйкой. Все началось с кофе, но вскоре в гостиной появилось вино, а на заднем крыльце и кое-что покрепче. Я не увидел в доме ни брата, ни сестер, поэтому для начала проверил заднее крыльцо. Флойд был там, пил виски и «запоминал» (мамино слово, обозначающее воспоминания) с некоторыми из её кузин, с Ортиной и Гертрудой — из ее книжного кружка (обе дамы приличные, но явно перебравшие), и с Джеком Хэнсом, мужем Эвви. Никаких признаков самой Эвви, Софи или Мадлен.
Я пошел их искать, беспокоясь, что с ними может что-то случилось. Наверху, из комнаты в конце коридора, где мама спала в гордом одиночестве в течение последних десяти лет после смерти папы, я, наконец, услышал их голоса. Послышалось бормотание, а за ним тихий смех. Я пошел туда, мои шаги приглушались плотной ковровой дорожкой, «запоминая», как жаловалась мама, что эта ковровая дорожка слишком маркая. И все же она никогда её не меняла. Как бы мне этого хотелось. Если бы они услышали мое приближение — просто звук приближающихся шагов, — все могло бы пойти по-другому. Не на самом деле, конечно; неприязнь есть неприязнь, ненависть есть ненависть, эти вещи, по крайней мере, квазиэмпирические, я это знаю. Я говорю о своих иллюзиях. Иллюзии уважения моей семьи, иллюзии того, во что я сам всегда верил, и думал, что верят они: мужественный Риддли, выпускник Корнельского университета, взявший на себя ряд низкооплачиваемых работ, работает для тела, в то время как ум остается свободным и незамутненным и способен продолжать работу над Великой Книгой, такой себе декадентский Человек-невидимка. Как часто я взывал к духу Ралфа Эллисона[232]
! Однажды я даже осмелился написать ему и получил ободряющий ответ. Он висит в рамке на стене моей квартиры, прямо над пишущей машинкой. Смогу ли я продолжать после всего этого, остается только гадать… и все же думаю, что я должен это сделать. Потому что без книги, что еще есть? Канечна же де метла! Де половый де воск Джонсонс! Де резиновая швабра для де окон и де щетка для де таулитов! Яссу!