По части исторического анализа наши мнения полностью расходились. Он оставался верен марксистским идеалам своей юности, своим учителям, лидерам меньшевистского движения, то есть по-прежнему признавал лишь левое крыло политического спектра. Даже такой противник режима, как Солженицын, не находил у него полного одобрения и казался ему «слишком реакционным». Он не упускал случая подчеркнуть гибельную роль Ленина, видя в нем корень российских несчастий ХХ века, – я же, разделяя точку зрения Солженицына, для которого
Мы не полемизировали. Я ограничивалась тем, что пересказывала прочитанные книги, с улыбкой читала его комментарии и старалась не высказываться по поводу его анализов того или иного явления, основанных на посылках, которые в моих глазах не имели ничего общего с реальностью. Исторический и диалектический материализмы, которыми меня закормили во время учебы в МГУ, начисто отбили вкус ко всему, что даже отдаленно напоминало марксистский подход к действительности.
С наступлением перестройки ситуация изменилась. Поначалу он отнесся к ней настороженно, считая, что речь идет о косметическом ремонте, убежденный, что Горбачев никогда не пойдет на реформы, способные повлечь за собой реальное изменение системы и поставить под угрозу господство коммунистической партии. Несмотря на явные признаки либерализации, он продолжал соблюдать строгие правила конспирации при обмене информацией с живущими в стране корреспондентами, чтобы как-нибудь не повредить им. Отчасти, по-видимому, считая, что излишняя осторожность никогда не повредит, отчасти же, мне кажется, потому, что в отличие от людей, обладавших советским опытом, он был начисто лишен чутья, позволявшего инстинктивно оценить степень риска, «нутром» почувствовать, что можно и чего нельзя:
Мало-помалу он стал опасаться меньше и даже осмеливался посылать почтой письма людям по ту сторону железного занавеса. Масштаб происходивших в стране изменений подталкивал его к переоценке ситуации, и наконец настал день, когда прошлое, его собственное прошлое, до сих пор замалчиваемое и оболганное, вдруг выплыло из забвения, заново материализовалось и стало частью настоящего:
Постепенно, несмотря на убеждение, что «режим, основанный Лениным», по существу не изменился, он начинает вносить коррективы: «Выпали лишь какие-то пружины, что, в конечном счете, не может не ударить по основам этого режима. Я бы сказал, что мы переживаем начало конца». Со временем эта мысль все более крепнет: «Процесс этот длинный, и мне, наверное, не дано увидеть его завершение. Но самый процесс несомненен. Существенным его элементом является, по-моему, утеря правящей верхушкой всякого подобия идеологии. Ничего не осталось, во что эти люди могли бы верить. Ведь они утеряли даже свою собственную историю. Даже наиболее циничные из них знают, что все слышанные ими или прочитанные рассказы о прошлом – ложь. Остается лишь цепляться за собственные привилегии. На этом далеко не уедешь. Большевизм или коммунизм, как мировое явление, сходит на нет. Что придет на смену у нас в России, известно одному Господу Богу. Не решаюсь гадать».
1989 год подходил к концу. В ночь с 9 на 10 ноября пала Берлинская стена, и отныне уже нельзя было сомневаться в необратимости процесса. Однако Советский Союз, политический строй, против которого старый меньшевик боролся всю свою жизнь, продолжал существовать, и его взгляд был по-прежнему прикован к этой стране, все остальное имело лишь второстепенное значение.