Что должны были чувствовать эти люди, эти герои? Каково было их психологическое состояние? Как долго еще они смогут напрягать себя и, преодолевая нестерпимую, жгучую жажду жизни, таить в своей душе какие-то высокие порывы, будь то долг, совесть, любовь к Родине, и подставлять свою грудь под пули? Как долго еще могут выдержать их нервы? Теперь мне так понятны глубоко знаменательные слова фельдмаршала Гинденбурга: «Победит тот, у кого крепче будут нервы». Да, это так. И в то время эти крылатые слова знаменитого полководца быстро облетели весь мир. Русская общественность тоже подхватила их и с излишней хвастливостью и преувеличенной самоуверенностью высказалась в том смысле, что уж если, мол, от нервов зависит исход войны, то ни у кого нет таких крепких нервов, как у русского солдата, и что потому за исход войны нечего беспокоиться. Но, как и всегда, наше общество и наши верхи были далеки от понимания народа, так и в этом вопросе никто не понимал и не предвидел того сложного психологического процесса, который постепенно, как темная туча, нарастал в душе русского солдата и, как червь, медленно, но верно подтачивал дух самоотвержения и жертвенного подвига… Этот внутренний процесс разложения, зародившийся в глубочайших уголках человеческой души русского солдата и рядового офицера уже весной 1915 года, а может быть и раньше, на третий год войны, уже дал гибельные результаты полного развала армии и в окончательной форме выразился в виде лозунга «Долой войну!».
Понять психику многомиллионных народных масс, брошенных тогда на фронт почти на верную гибель, можно было не иначе, как идя с ними в бой плечом к плечу и одинаково с ними страдая… И если я, будучи офицером, то есть образованным человеком с привилегированным положением, с развитой гражданской совестью, и то начал «сдавать», радуясь возможности хоть на короткое время вырваться из ада войны, то чего же можно требовать, каких сверхчеловеческих подвигов можно ожидать от нашего серого простолюдина, для которого были совершенно чужды и непонятны значение и цели великой войны? У нас, у интеллигенции и у наиболее сознательного элемента страны, была известная идеология, во имя которой мы шли на смерть. Но что могло быть у простого русского солдата, взятого от сохи из какого-нибудь забытого богом уголка Сибири? И, несмотря на это, в первый год войны русская армия поразила мир своей беспримерной доблестью… Но ведь человек не машина, машина и та изнашивается. Не забывайте, что это все живые люди и что каждому из них хочется жить, у каждого есть свои привязанности, свои маленькие идеалы. Боевая обстановка, постоянная смертельная опасность требуют от человека крайнего напряжения нервов, постоянной изнурительной душевной борьбы, потому что не так-то легко расстаться с жизнью… Поэтому, если хорошенько вдуматься, то можно легко представить себе душевное состояние наших утомленных бойцов, бессменно вот уже почти год находящихся на фронте в передовой линии. А если еще ко всему этому добавить случаи измены в рядах высшего командного состава и катастрофическое положение армии, оставшейся без снарядов, технически безоружной, без пополнения людьми, то станет еще более ясной картина настроений нашей армии к концу первого года войны.
Однажды, вернувшись с одной из таких поездок верхом, я, к великому своему удовольствию, застал у себя прапорщика Муратова. Он сидел в ожидании меня на скамеечке перед домом, где я помещался, и от нечего делать курил папиросу. При моем появлении он поспешно встал и с приветливой улыбкой, взяв под козырек, направился ко мне. Я быстро соскочил с лошади и, бросив поводья выскочившему Францу, крепко расцеловался с прапорщика Муратовым.
– Дорогой Николай Васильевич! Как рад вас видеть! – с неподдельной радостью воскликнул я.
– И я тоже, Владимир Степанович, давно собирался вас проведать, да ведь, сами знаете, когда же и было, катились как бильярдный шар… Ну, кажется, слава богу, докатились…
– Ну, пойдем, дружок, ко мне, там поболтаем… Эй, Франц! Достань-ка нам из корзины бутылку вина да давай нам обедать.
Прапорщик Муратов был по-прежнему свеж и бодр, но на загоревшем, несколько похудевшем его лице легла теперь печать утомленности, какое-то новое выражение задумчивости и серьезности.
– Ну, как вы, Николай Васильевич, живы, целы? – ласково проговорил я, чтобы завязать разговор, наливая ему и себе в стакан белого вина.
В это время Франц подал обед. Прапорщик Муратов только безнадежно махнул рукой.
– И не говорите, Владимир Степанович, хоть бы одна проклятая зацепила, точно в заговоре… Рубаху в двух местах продырявили, вот смотрите, около локтя и около пояса… и хоть бы царапина!.. Не везет, да и баста! А, правду сказать, хотелось бы повидаться со своими, да и нервы начинают пошаливать, надо бы немного отдохнуть…
Я знаю, что у прапорщика Муратова была невеста, которую он безумно любил, и мне стало жаль беднягу. Воображаю, как он был бы рад, если бы был на моем месте.
– Ну, а как ваша рана, Владимир Степанович?