Читаем По собственному желанию полностью

Очень изменился Вахрушев за эти годы. Красивое лицо обрюзгло, увесисто набрякли мешки под большими глазами, борода, когда-то, как помнил Георгий, смоляная, густо побита сединой, и весь он стал толстый, рыхлый, дышал звучно, с хрипотцой.

— Как дела, больной? — нетерпеливо переспросил Вахрушев, откидывая одеяло и небрежно щупая живот.

Георгий охнул.

— Больно? — равнодушно спросил Вахрушев. — Терпи, будет еще больнее.

— Все время пить просит, — пожаловалась узколицая сестра.

— Все просят. Терпи, геолог, пить потом будешь. Тебе крупно повезло. Считай, что второй раз на свет родился. Еще бы два-три часа — и все, можно в святцы за упокой записывать. Благодари бога и Звягина, что домчал тебя.

— И вас, доктор, — по обязанности выдавил из себя Георгий.

— Ну да, и меня, конечно, — равнодушно согласился Вахрушев, вставая. — Ладно, лежи дальше. А пить не проси. Как можно будет, сами дадим.

Четверо суток пролежал Георгий в отделении реанимации, в одиночной палате с множеством приборов, предназначенных, как он понимал, сохранить ему жизнь, но ему казалось, что его тело всего лишь третьестепенный придаток к этой мешанине из никеля, хрома, стекла, резины, к желтому по ночам прямоугольнику смотрового окна, в котором недреманно мелькала голова дежурной сестры в жестком, накрахмаленном колпаке. И порой просто не верилось, что всего какой-нибудь десяток часов назад его тело было точно таким же, как у всех людей, что оно свободно перемещалось в пространстве, не задумываясь о том, как это сделать и что может последовать за каждым движением. А теперь оно, его тело, унизительно беспомощное, совершенно голое, обритое, лежало на каком-то жестком помосте и при малейшей попытке двинуться отзывалось болью, и тотчас какая-нибудь из трубок, присоединенных к нему, словно приказывала: «Тихо. Лежать. Не двигаться». Но оказалось, что и не двигаться нельзя, — приходил Вахрушев и сердито приказывал поворачиваться на бок, кашлять, иначе неминуемо начнется застой в легких и пневмония. Георгий поворачивался, кашлял, что-то со страшным огненным плеском взрывалось внутри, он почти терял сознание от боли, а Вахрушев, жестко глядя на него из-под тяжелых, припухших век, грубо командовал:

— Еще кашляй! Еще! Кашляй, геолог, иначе тебя никакое чудо не спасет!

И Георгий кашлял и, когда Вахрушев наконец уходил, блаженно вытягивался в мертвой неподвижности… Но и неподвижность избавляла от боли лишь на какие-то часы — или минуты? — когда ему делали уколы. Он никак не мог определить, сколько продолжалось это безболезненное блаженство. Время было во всем, что окружало его, — в капельницах, дренажных трубках, катетере, а прежде всего в боли, пропитавшей все его тело, это время не с чем было сравнить, особенно в ночные часы, и потому оно ускользало от Георгия. Потом, когда он узнал, что пробыл в реанимации всего лишь четверо суток, ему хотелось сказать: «Какая наглая ложь…» Но суток действительно было всего лишь четверо, и в последние, четвертые, Георгий уже начал понимать, что все самое страшное позади, что он не только жив и будет жить дальше, но и будет двигаться, сидеть, ходить, как все люди, а главное, прекратится — уже прекращалось — нестерпимое ожидание сладко-болезненного обезболивающего укола…

Когда Георгия перевели в общую палату, он спросил:

— А дальше что?

— Дальше? — не понял Вахрушев. — Недельки через две выпишем, и отправишься восвояси, в Белокаменную.

— А с работой как?

— Ну, об этом еще рано говорить, — буркнул Вахрушев. — Поправляйся.

— Покурить бы, а? — попросил Георгий, зная, что это бесполезно.

— Ну, об этом и думать забудь. Про сейчас уж и не говорю, вообще нельзя. И пить тоже, разумеется.

— Непьющий я.

— Да ну? — удивился Вахрушев. — Редкий случай в геологической практике… Тогда тебе полегче будет. А то, знаешь, отвыкать от всего сразу сложно.

Через три дня заявился Звягин. Смущенно громыхая каблуками новых, чистых сапог, он протискивался между койками, придерживая халат, наброшенный на топорщившийся новым золотом погонов китель с двумя наградными планками. Был он чисто выбрит, резко благоухал «Шипром».

— Ты ко мне как на свидание с любимой женщиной, — пошутил Георгий, вяло пожимая ему руку.

Звягин как будто смутился, проворчал:

— Да ладно тебе… Вот, супружница моя тебе прислала. — Он сунул в тумбочку свертки. — Пироги, рыба, еще чего-то.

— Спасибо. — Георгий чуть помедлил — не хотелось огорчать Звягина, — но все-таки сказал: — Только вряд ли мне это можно. Я теперь, Женя, кашками да диетическими творожками питаюсь. Только что слюнявчиком не подвязываюсь…

— Лариса мне говорила, да и здесь предупредили, — хмуро отозвался Звягин и, понизив голос, добавил: — Отдашь кому-нибудь… Ну как ты?

— Да вот, — шевельнул рукой Георгий, — лежу, как видишь. Больше пока ни на что не годен.

— Не ходишь еще, что ли?

— Да нет, хожу помаленьку. Говорят, надо, а то спайки будут.

— Перепугал ты нас с Ларисой, — сказал Звягин. — Думали, не довезем.

— А я вот ни о чем не думал. Или так теперь кажется, что ли?

— Да какое там думать? — удивился Звягин. — Ты же почти все время без сознания был.

Перейти на страницу:

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза