«Однажды вечером, на каком-то длинном перегоне, слетел от тряски замок с двери, и дверь теплушки раздвинулась во всю ширь… В смрадный, душный воздух переполненной теплушки широкими волнами влилось дыхание степи, аромат трав и цветов. Мы замерли. И вдруг раздался истерический голос: “Конвой, конвой, закройте дверь!” Поезд шёл, никто не слышал. Раздались ещё голоса: “Надо вызвать конвой, а то подумают, что мы сделали это сами, хотели бежать”».
В таком поведении нет ничего удивительного и парадоксального. Как справедливо замечает Солженицын, помимо «идеологических цепей», было и много других:
«Другая цепь была — доходиловка, лагерный голод. Хотя именно этот голод порой толкал отчаявшихся людей брести в тайгу в надежде, что там всё же сытей, чем в лагере, но и он же, ослабляя их, не давал сил на дальний рывок, и из-за него же нельзя было собрать запаса пищи в путь.
Ещё была цепь — угроза нового срока. Политическим за побег давали новую десятку по 58-й же статье (постепенно нащупано было, что лучше всего тут давать 58–14, контрреволюционный саботаж)…
Ещё держала зэков — не зона, а бесконвойность. Те, кого менее всего охраняли, кто имел эту малую поблажку — пройти на работу и с работы без штыка за спиной, иногда завернуть в вольный посёлок, очень дорожили своим преимуществом. А после побега оно отнималось.
Глухой преградой к побегам была и география Архипелага: эти необозримые пространства снежной или песчаной пустыни, тундры, тайги. Колыма, хотя и не остров, а горше острова: оторванный кусок, куда убежишь с Колымы? Тут бегут только от отчаяния.
…И кто найдёт в себе отчаяние передо всем этим не дрогнуть? — и пойти! — и дойти! — а дойти-то куда? Там, в конце побега, когда беглец достигнет заветного назначенного места, — кто, не побоявшись, его бы встретил, спрятал, переберёг? Только блатных на воле ждет уговоренная малина, а у нас, Пятьдесят Восьмой, такая квартира называется явкой, это почти подпольная организация.
Вот как много заслонов и ям против побега».
Да, пожалуй, одним из решающих аргументов в пользу бессмысленности побега было как раз то, что даже в случае удачи «политик» фактически бежал в никуда. Как поясняла уже упомянутая выше Ольга Слиозберг в случае с сорванным вагонным замком:
«Бежать не хотел ни один человек. Бежать могли люди, связанные с преступным миром, с политическими организациями. Ну что бы, например, могла делать я, если бы мне дали свободу, но не дали паспорта? Ведь дальше квартиры на Петровке в Москве мои мечты не шли, а на Петровке меня завтра же поймали бы и возвратили в тюрьму с дополнительным сроком.
Итак, мы стояли молча и смотрели на “свободу”, лежавшую на расстоянии вытянутой руки.
На ближайшем полустанке дверь закрыли, и видение свободы исчезло».
Виктор Бердинских в «Истории одного лагеря» (Вятлаг) тоже замечает: «Чаще всего “уходили в бега” уголовники. Политзаключённые совершали побеги крайне редко: подавляющее большинство “пятьдесят восьмой” твердо верили в конечное “торжество советской власти”, в ее “справедливость”, были убеждены в своей правоте и невиновности, ждали смерти Сталина и амнистии».
Жак Росси в своём «Справочнике по ГУЛАГу» тоже отмечает, что в побеги действительно уходили большей частью именно блатные: «Из лагерей… бегут прежде всего на всё готовые рецидивисты или более мелкие урки, для которых побег — своего рода экскурсия, после которой добровольно возвращаются. Очень редки побеги политических». Да и Солженицын пишет:
«Ворам… давали 82-ю статью (чистый побег) и всего два года, но за воровство и грабёж до 1947 года они тоже не получали больше двух лет, так что величины сравнимые. К тому ж в лагере у них был “дом родной”, в лагере они не голодали, не работали — прямой расчёт им был не бежать, а отсиживать срок, тем более что всегда могли выйти льготы или амнистия. Побег для воров — лишь игра сытого здорового тела да взрыв нетерпеливой жадности: гульнуть, ограбить, выпить, изнасиловать, покрасоваться. По-серьёзному бежали из них только бандиты и убийцы с тяжелыми сроками».