Как отмечает историк Григорий Саранча, таким образом должна была осуществляться дифференциация заключённых. В обычных лагерях содержались «бытовики» и неопасные уголовники. В спецлагеря направлялись особо опасные рецидивисты, бандиты и воры. В особлагах изолировались политические заключённые, изменники, шпионы, диверсанты и т. д. При этом в особлагах и спецлагах устанавливался особо строгий вид режима, поэтому в глазах советской и мировой общественности формально «политики» содержались в равных условиях с уголовниками (на деле режим особлагов был жёстче).
Весной 1948 года советских каторжан в полном составе перевели в особлаги и спецлаги (соответственно «масти»: в первые — «политиков», во вторые — уркаганов). При этом в обоих случаях сохранялась система нашивки номеров — «тузов». Согласно инструкции 1943 года, необходимым обязательным требованием к таким нашивкам являлись контрастные цвета по отношению к одежде. Кое-где номера выводили белой масляной краской прямо на тёмном бушлате заключённого (это вменялось в обязанности художника при культурно-воспитательной части — КВЧ). Однако в основном номера писали чёрной краской на белых лоскутках ткани, и затем каждый зэк должен был сам нашивать их на одежду, а также следить за их состоянием. Более подробно об этом рассказано у Александра Кучинского в «Тюремной энциклопедии»:
«Заключённому выдавались четыре белых полоски материи размером восемь на пятнадцать сантиметров. Эти тряпки он нашивал себе в места, обозначенные администрацией. Любопытно, что в системе Главного управления лагерей не было всероссийского стандарта. Номера могли крепиться в разных местах на одежде, но в большинстве случаев — на левой стороне груди, на спине, на шапке и ноге (иногда на рукаве).
На ватниках в этих местах заблаговременно проводилась порча. В лагерных мастерских имелись портные, которые тем и занимались, что вырезали фабричную ткань в форме квадрата, обнажая ватную подкладку. Беглый зек не мог скрыть это клеймо и выдать себя за вольняшку. Бывало, что место под номер вытравливалось хлоркой. Служебная инструкция требовала окликать спецконтингент лишь по номерам, забывая фамилию или, того хуже, имя и отчество. Начальники отрядов часто сбивались, путались в трехзначных метках и порой переходили на фамилии. В помощь надзирателям на каждом спальном месте зека прибивалась табличка с номером и фамилией. Вертухай мог зайти в барак среди ночи и, обнаружив пустую койку (“чифирит где-то, падла”), просто записать номер, а не пускаться в расспросы».
Нашивки с номерами были отменены с расформированием особлагов и спецлагов в 1954 году — после волны восстаний в указанных лагерях. Позднее сохранились только так называемые бирки — нашивки на левой стороне груди с указанием инициала и фамилии осуждённого, а также номера отряда, в котором он содержится.
То есть упоминание «бубнового туза» вовсе не обязательно указывает на то, что песня, о которой мы ведём речь, родилась до революции. Более того: она могла возникнуть в советское время даже ранее, нежели появились нашивки в каторжных, особых и специальных лагерях. Дело в том, что выражение «бубновый туз», «бубнового туза повесить (влепить и т. д.)» и до революции, и долгое время после неё использовалось как идиома, которая подразумевала лишение свободы в целом.
Можно вспомнить главу «Герои времени» из поэмы Николая Некрасова «Современники» (1875):
Или позднее — у Александра Блока в поэме «Двенадцать» (1918):
А вот воспоминания «Встречи с Лениным» Николая Валентинова-Вольского, примыкавшего одно время к большевикам. Он воспроизводит свою беседу с Лениным, где, если верить Вольскому, Владимир Ильич произносит фразу: «Говоря о какой-то критике марксизма, не помню уже о ком, Плеханов однажды мне сказал: “Сначала налепим на него бубновый туз, а потом разберёмся”».
Казалось бы, после революции идиома постепенно должна исчезнуть, поскольку исчезла каторга и нашивки. Ничуть не бывало! Достаточно обратиться к стихотворению Ярослава Смелякова «Послание Павловскому». Смеляков был репрессирован, однако его миновала трагическая судьба двух его близких друзей — поэтов Павла Васильева и Бориса Корнилова, расстрелянных во время так называемого Большого террора. В стихотворении автор обращается к следователю, который вёл его дело («крёстному из НКВД») и пишет: