Все эти конфиденциальные обличительные речи обо мне, обращенные к Сен-Лу, и о Сен-Лу, обращенные ко мне, кончились тем, что нас обоих пригласили на обед. Не уверен, не попытался ли он сперва залучить одного Сен-Лу. Такая попытка вполне правдоподобна, и, возможно, он ее предпринял, но безуспешно, и вот в один прекрасный день Блок обратился к нам с Сен-Лу: «Дорогой мэтр, и вы, возлюбленный всадник Ареса, де Сен-Лу-ан-Бре, укротитель коней, встреченный мною на шумнопенных брегах Амфитриты, у шатров семейства Менье, чьи корабли быстроходны[213], не придете ли на этой неделе пообедать в дом к моему славному отцу, чье сердце не знает порока?» Он прислал нам это приглашение, потому что желал поближе сойтись с Сен-Лу, надеясь, что тот введет его в аристократические круги. Если бы такой замысел созрел у меня, если бы это я хотел туда проникнуть, Блок расценил бы это как признак самого омерзительного снобизма, вполне согласующегося с той стороной моей натуры, которую он не считал во мне главной, во всяком случае до сих пор; но поскольку таково было его собственное желание, оно, конечно, говорило о любознательности и пытливом уме, влекущим его к исследованию новых слоев общества, что могло бы быть ему полезно в литературном отношении. Когда Блок-сын сообщил отцу, что приведет к обеду приятеля, и в тоне торжествующего сарказма объявил имя и титул этого приятеля — «маркиз де Сен-Лу-ан-Бре», — тот был потрясен до глубины души. «Маркиз де Сен-Лу-ан-Бре! Эх, чтоб меня черти взяли!» — воскликнул он: грубое словцо было у него способом ярче всего выразить почтение к аристократии. И окинул сына, умеющего завязывать такие знакомства, восхищенным взглядом, в котором читалось: «Поразительно! И этот чудо-ребенок — мой сын?», а моему приятелю это доставило такую радость, будто к его месячному содержанию добавили пятьдесят франков. Вообще-то, Блоку неуютно жилось дома, он чувствовал, что из-за его непрестанного восхищения Леконтом де Лилем, Эредиа и прочей «богемой» отец считает, будто он «свихнулся». Но знакомство с Сен-Лу-ан-Бре, тем самым, чей отец был председателем Всеобщей компании Суэцкого канала! (Эх, чтоб меня черти взяли!) Это был «безусловный» успех. И до чего же было обидно, что стереоскоп оставили дома, опасаясь за его сохранность. Стереоскопом умел — или по крайней мере имел право — пользоваться только г-н Блок-отец. Он, впрочем, доставал стереоскоп редко, по особым поводам, в дни больших приемов, когда нанимали дополнительную прислугу мужского пола. Так что для присутствующих это зрелище было чем-то вроде награды, вроде привилегии избранных, а хозяина дома, демонстрировавшего стереоскоп в действии, оно осеняло особым авторитетом, словно он обладал особым талантом: это было все равно как если бы г-н Блок сам изготовил картинки и изобрел аппарат. «Вы вчера вечером не были приглашены к Саломонам? — говорили в семье. — Нет, я не попал в число избранных! А что там было? — Пускали пыль в глаза, показывали стереоскоп, всякие такие штучки. — О, если был стереоскоп, очень жаль, ведь говорят, Саломон неподражаемо его показывает». — «Ничего, — заметил сыну г-н Блок, — не будем выкладывать ему сразу всё, что есть, оставим что-нибудь на потом». В приступе родительской любви он, желая произвести на сына впечатление, даже не прочь был распорядиться, чтобы доставили аппарат. Но с этим было никак не успеть, вернее, так всем казалось, а на самом деле обед пришлось перенести, потому что Сен-Лу не мог отлучиться: он ждал дядю, который должен был на двое суток появиться у г-жи де Вильпаризи. Этот дядя был большим поборником физических упражнений, особенно пеших переходов, и собирался из замка, где проводил лето, добраться до Бальбека по большей части пешком, ночуя на фермах, поэтому было неизвестно, когда именно он прибудет. Сен-Лу не смел никуда отлучиться и даже поручил мне отнести в Инковиль, где было почтовое отделение, телеграмму, потому что каждый день слал своей возлюбленной по телеграмме. Дядю, которого ожидали, звали Паламед — это имя его предки унаследовали от королей Сицилии. И позже всякий раз, стоило мне, читая исторические труды, наткнуться на это самое имя, которое носил какой-нибудь подеста или князь церкви, имя, подобное прекрасной медали эпохи Возрождения — а иные полагали, даже античной, — всегда остававшейся в семье, переходившей из поколения в поколение, от кабинета Ватикана до дяди моего друга, я испытывал удовольствие, знакомое тем, кто, не имея средств собирать медали или картины, коллекционирует старые слова (географические названия, точные, как документ, и живописные, как старинная карта, как рыцарская жизнь, вывеска или свод законов, как имена, записанные в церковной книге, в чьих прелестных, таких французских окончаниях слышится и отзывается скудость языка, примитивная интонация старинных племен, искаженное произношение, всё то, что позволяло нашим предкам наносить латинским и саксонским словам надежные увечья, превратившиеся позже в величественные грамматические законы) — и, в сущности, благодаря этим коллекциям старинных созвучий, устраивает сам для себя такие же концерты, как те, кто покупает виолу да гамба и виоль д’амур, чтобы играть музыку былых времен на старинных инструментах. Сен-Лу сказал мне, что даже в самом замкнутом аристократическом кругу его дядя Паламед выделяется своей недоступностью, высокомерием, что он помешан на своем благородном происхождении, что вместе с женой своего брата и еще несколькими избранными особами учредил так называемый клуб Фениксов. И даже там он славился заносчивостью: бывало, люди из высшего общества, желая с ним познакомиться, просили содействия у его собственного брата и нарывались на отказ. «Нет, не просите меня представить вас моему брату Паламеду. Даже если я, жена и мы все за это возьмемся, ничего не выйдет. Или вы просто нарветесь на резкость с его стороны, а я бы этого не хотел». Он и несколько его друзей составили список из двухсот членов Жокей-клуба, с которыми никогда не согласятся познакомиться. А у графа Парижского за изысканность и гордость его прозвали Принцем.