Вчерашнюю «Таймс» за двадцать седьмое и сегодняшнюю за двадцать восьмое он изучил с интервалом в сорок минут еще утром, обнаружив в них того же Гарри, тщащегося восстановить генеалогическое древо. Правда, не вполне ясно чье.
«Таймс» за восьмое января Шабтай в подшивке не проверял. Этот номер читал еще девятого, накануне встречи со связным. Оказавшийся на поверку столь настырным Гарри, объявился со своим почином именно восьмого января. Смутил ли он своим семейственным зудом кого-либо, были ли откликнувшиеся – значения не имело. Объявление извещало Шабтая: связник прибудет рейсом Мюнхен-Йоханнесбург десятого января. Встречай. Руководствуйся подразделом «А».
Объявления, помещенные с десятого по двадцать восьмое января, предписывали как связнику, так и реципиенту: операция остается в силе, следуйте варианту «Б».
Хотя настырность Гарри с десятого по двадцать первое января (день, когда просочились сведения о сохранившемся фрагменте самолета), смахивала на форменный бред, поскольку отпевание инструкция не оговаривала, Шабтаю ничего не оставалось, как подчиниться. Служивый как-никак! Но, оглядываясь на игру втемную, в которую его угораздило вляпаться, как представляется, крайне осмотрительно…
Глава 26
Богданова звали лики молодости, но недобро как-то: подшучивали над ним, паясничали. Он конфузился, дулся, но на сближение шел. Недолго, правда, застыв вдруг как вкопанный. Оглядевшись, открыл: он на нейтральной полосе. На просеке между чистотой помыслов в истоках и недостроенным клозетом сущего.
Вместе с тем его фасад ни на какие метания в пространстве и времени не намекал. Богданов читал журнал «Economist»[77]
, внимательно, не отвлекаясь. Впрочем, где щеколда между настоящим и прошлым, зрелым и юным? Не ложна ли та граница, не надумана ли вообще? Вопрос непредсказуемо серьезен, в тесные рамки жанра не вписывающийся.Богданов читал стоя, прислонившись к печке на даче Остроухова, куда прибыл вместе с шефом полчаса назад. Свежий «Economist» он прихватил на работе, когда генерал, приглашая к себе, уточнил: «Кривошапко пока задерживается, весь в трудах. Обсуждать будем в кворуме, когда прибудет».
– Махнешь? – предложил Главный, пристроив их убранство на вешалке у входа.
– Не, – помотал головой Богданов, после чего достал журнал из портфеля.
Пил он мало, принимая алкоголь как крест, нагрузку к своим славянским корням. Жил бы на индивидуалистском, рачительном к физическому здоровью Западе, не употреблял бы вообще. Водка дурила, мутила, шла не впрок.
– Ладно, когда сядем… – Остроухов отправился на кухню.
– Тебе помочь? – бросил вдогонку казначей, скорее из вежливости.
Генерал хлопнул дверью, по-мужицки оборвав этикет. Подчиненных он ангажировал только по службе. В быту же слыл хлебосолом, в доску своим.
С момента «аудита наследства» Ефимова Богданов общался с генералом лишь дважды, на следующий после события день. Утром в коридоре, на расстоянии, изображая презрение, если не афронт, а в обед – уже непосредственно, в своем кабинете.
Разговор с первых минут не заладился. Предыдущую ночь оба не спали, не сомкнув глаз. Выглядели и вели себя соответственно: больше зевали и морщились, нежели общались.
Отнюдь не бессонная ночь служила тому виной. Вывалявшись в слякоти душевных мук, им было тошно. Друг от друга и от самих себя. Казначей все еще глядел в дуло пистолета, который под утро едва не примерил к виску, а генерал впервые переваривал в муках убийство – событие в их епархии будничное, воспринимаемое по большей части статистически, сводкой.
В том, что Ефимов ложная мишень, Остроухов разобрался сам, еще до встречи с казначеем. То ли вчитался в доклад ревизора, на поверку оказавшийся пустышкой, по крайней мере на ближайшее время, то ли драма момента растрясла его извилины, залипшие от страха. Просмотрел, конечно, и архив ревизора. Еще не зная, изымал казначей компромат или нет, интуитивно прочувствовал, какую непоправимую ошибку совершил.
Генерал впервые грохнул не врага, а своего. Хоть и пришлого надсмотрщика, но не злокозненную сволочь – однозначно. Рядового службиста, оказавшегося на поверку смотрителем музея, где хранился один заслуживающий внимания экспонат – недописанная диссертация.
С этой убылью, чуть ли не естественной для устоев столь неразборчивого заведения, как внешний сыск, Главный наверняка бы свыкся без терзаний, не возложи он на жертвенник обоих Куницыных. Алексея Куницына Остроухов считал своим другом – насколько выходит дружить в разведке – гербарии-обсерватории порока, первобытных страстей. Убил бы его физически – в приступе аффекта или по неосторожности – переживал бы, несомненно. Столько лет вместе, не зачеркнешь. Но со временем рана затянулась бы, заросла лопухами неистребимого эгоизма, умудряющегося двигать по стезе прогресса этот короткой памяти мир. Ан, нет! Остроухов сподобил Куницына в ходячий труп, сросшийся сиамскими узами жертвоприношения с собственным сыном. Единственным отпрыском, необратимо ослепшим, которого так по-иезуитски вынудил без вины виноватого убить.