Как-то к нам в тюрьму привели студентов, арестованных за демонстрацию в годовщину смерти Л. Толстого. Мы были рады возможности узнать от них новости. Но, увы, они не понимали нашего стука. Только на следующий день нам удалось узнать, что их около 20 человек, и многие из них — политические младенцы. В этом мы скоро и убедились. Кто сидел в тюрьме, тот знает, какое впечатление производит на заключенных плач. Такой плач и всполошил однажды нас. Начался стук и шум во всех камерах. Явился надзиратель и чрез открытую форточку спросил:
— Чего стучите? Это студент плачет. Он хочет к маме.
Я не верил своим ушам, но это было так. Несколько студентов плакали и звали то мать, то сестру. Это были студенты не героического 1905 года, а «папины и мамины сынки». Губернатор Толмачев скоро в этом убедился, и через несколько дней студентов освободили.
Проходят месяцы, и понемногу начинаешь привыкать к тюремной жизни. Кажется, что вся жизнь пройдет в этой тюремной камере и никогда не выберешься отсюда. Я уже знал, что в Одессу посланы от ЦК партии другие работники, и работа мало-по-малу налаживается. Но вот узнаю, что опять привели новых арестованных; между ними был агент ЦК партии Модестов (клички его я не помню — как-будто «Данило»)[16]
и несколько других товарищей. Вместе с ними был арестован видный меньшевик-ликвидатор Штульман. Мне только потом удалось узнать, что благодаря Штульману был арестован и Модестов. Дело было так. Штульман служил бухгалтером в какой-то конторе и имел связи с некоторыми нашими товарищами, которые недоверчиво относились к явке Модестова. Решено было дать телеграмму в Париж — в ЦК. Условный ответ ЦК, посланный на имя Штульмана, гласил «Blanche», это означало, что явка правильна. Штульман, привыкший к легальной работе и небрежно относившийся к подпольной, оставил эту телеграмму в конторе, не уничтожив ее. Через некоторое время арестовали Штульмана, а также, на основании найденной у него в конторе телеграммы, — и Модестова.Модестов был небольшого роста, блондин, по происхождению — сын священника, по убеждениям — старый большевик, бежавший недавно из административной ссылки. Он был удивительно выдержан. Среди заключенных он пользовался любовью за свое ровное товарищеское отношение ко всем.
Вскоре был арестован и Воровский (Орловский). Охранка стремилась доказать, что он редактировал нашу газету: у Агеева был найден 1-й лист корректуры «Рабочего», поправки на котором были сделаны, по мнению охранки, рукой Воровского. Воровский сидел в тюрьме месяца три. Тюрьма тяжело отзывалась на его здоровье и на состоянии его духа. Как-то летом белили камеры, и так как следствие наше было уже закончено, то меня перевели на несколько дней в камеру к Воровскому. Я был очень доволен этим переводом, ибо Воровский был очень интересным собеседником. Нашел я его в отчаянном настроении. По ночам он абсолютно не спал. Он ставил около себя тарелку с водой, снимал свою ночную рубашку и бросал клопов, которых находил в ней, в воду или брал лампочку и шарил по стенам, уничтожая паразитов.
— Как только заснешь, — возмущался он, — клопы ловко падают с потолка прямо на постель!
Такая война с клопами велась во всех камерах, но на Воровского она особенно действовала, как на человека, не привыкшего к тюремным условиям жизни.
Жандармское управление соединило наше дело и их, — т.-е. Модестова, Штульмана и др., — в один процесс. Через три месяца Воровского, за недостаточностью улик, освободили, а мы продолжали сидеть. Уходя из тюрьмы, Воровский обещал нам организовать защиту.
Мне и Агееву надоело сидеть в одиночке, и мы сговорились просить начальника тюрьмы о переводе Агеева в мою камеру под предлогом общих занятий французским языком. Нас соединили. Правда, первые недели между нами происходили горячие споры с утра до ночи. Он был плехановец, и потому неудивительно, что мы имели массу поводов для прений. За год пребывания в тюрьме Агеев изменился до неузнаваемости. На воле он был совершенно здоровым человеком, а здесь он таял с каждым днем. Вскоре врач нашел у него горловую чахотку, но все-таки, несмотря на это, Агеев оставался бодрым и веселым. На прогулках он часто издевался над Штульманом, указывая ему, что он, ликвидатор, судится вместе с нами.
— Ты хотел ликвидировать партию, а охранка тебя ликвидировала. Не нужно было встречаться с большевиками, — говорил он.
Штульман злился, а мы хохотали. Только один Модестов почти всегда молчал; но иногда и он иронизировал:
— Если, — говорил он, — нас осудят, то меня осудят за то, что у меня ничего не нашли, а Штульмана за то, что у него нашли телеграмму для меня. А так как царские судьи судят «по совести», то мы должны надеяться, что приговор будет справедливый. Ведь, каторга, это — тоже справедливый приговор.
Штульман доказывал, что такого приговора не будет, что это незаконно, тем более, что прибудут самые лучшие защитники, ибо Воровский сообщал, что из Москвы приедет Малянтович, известный политический защитник, а из Екатеринослава — Александров, и к ним присоединятся лучшие силы из местных адвокатов.