С конвойными, в отсутствие офицеров, у нас сразу установились хорошие отношения. Откуда-то появились газеты, которых я лично не читал около 1 1/2 года. В нашем вагоне была масса уголовных женщин, с которыми солдаты обращались довольно свободно.
В Киеве нас гнали пешком несколько верст до пересыльной тюрьмы. Там повторилась та же комедия, что и в Одессе: опять вызывали, задавали те же вопросы, на которые следовали прежние ответы. Через два дня нас отправили в Курск.
Нигде, ни в какой тюрьме я не пережил того, что пришлось пережить в Курском остроге. Как только нас впустили во двор и началась перекличка, я увидел, как избивают тех моих товарищей, которые были вызваны. Били за то, что не так ответил или не так шагнул. Естественное возмущение с нашей стороны вызвало поголовное избиение. Окровавленных, нас бросили в тюрьму, где сидело уже много каторжан. Когда закрыли камеру, уголовные предупредили нас, что здесь имеются специальные надзиратели, которые избивают внутри камеры каждого за малейший пустяк. Словом, режим в этой тюрьме был такой, что за 3–4 дня, проведенные здесь, я выстрадал больше, чем за 1 год 3 месяца заключения в Одессе. Заключенных избивали за то, что звон кандалов раздражал надзирателя; били за просьбу пустить в уборную; в заключение мы, политические, были избиты за отказ от общей молитвы.
Когда через несколько дней нас отправили дальше, мы были настолько подавлены, что первое время даже не разговаривали друг с другом. Жена моя не узнала меня, так я изменился.
После Уфы нам попался хороший подбор конвойных. Солдаты поднесли моей жене цветы, а мне газеты. В общем отношение солдат к нам было прекрасное. Но едва только показывался офицер, — все менялось.
Почти три месяца продолжалась дорога до Красноярска. Красноярская тюрьма была центром, куда прибывали каторжные со всех городов нашей обширной бывшей империи. Здесь этапных иногда задерживали по целым месяцам, пока не отправляли по месту назначения. Тюрьма была громадная. Разделялась она на несколько корпусов, из которых один был пересыльным.
Как только мы прибыли, Агеев настолько был плох, что его отправили в больницу, где он и умер на второй день. Это была первая жертва тюремного режима из моих сопроцессников. До последней минуты он был в сознании. На прощание он сказал мне:
— Володя, ты меня больше не увидишь! Прощай!..
Мы крепко обнялись, и он, держа мою руку в своей, добавил:
— Как только у тебя будет возможность, беги из Сибири, иначе тебя ждет такой же конец, как и у меня…
Смотря на умирающего, я никак не мог себе представить, что это тот самый Андрей, с которым я когда-то сидел в трактире и решал вопросы, как лучше организовать нашу подпольную работу.
Едва нас разместили по камерам, как раздалась команда собираться в баню. Когда мы двинулись, я сразу почувствовал, что эта тюрьма похожа на Курскую. Перед моими глазами то тут, то там били арестованных. Смены белья у меня не было. Пришлось в камере снять свое белье и переслать его жене, чтобы она его выстирала. Целый день я шагал по камере голым, дожидаясь, пока белье высохнет. В этой камере, куда меня поместили, были каторжане, которые ждали несколько недель отправки дальше. Между ними были секретарь Питерского комитета большевиков, Григорий Спиридонович Вейнбаум, после революции ставший председателем Красноярского исполкома, и другой видный товарищ, Резников, член Батумского комитета партии.
Увидев Прусакова, Резников бросился на него и воскликнул:
— Как, и ты здесь — провокатор?!.
Я остановил его и потребовал об’яснений, на каком основании он делает такое заявление. Я знал, что Прусаков все время сидел вместе с нами в тюрьме и теперь идет в ссылку, как и другие.
Резников заявил, что Прусаков работал у них в типографии, выдал многих товарищей, а сам уехал неизвестно куда, забрав с собой шрифт. Тогда Батумский комитет выпустил прокламацию, в которой об’являл его провокатором.
Зная, что грузины народ горячий и легко, по непроверенным данным, могли допустить ошибку, я считал себя морально ответственным перед Прусаковым, поскольку я был секретарем Одесского комитета, а Прусаков работал со мной. Поэтому я предложил выделить комиссию из политических для расследования. В эту комиссию попали: я, Григорий Спиридонович и еще трое товарищей. Из допроса Резникова выяснилось, что Батумский комитет, действительно, выпустил прокламацию, но на каком основании это было сделано, Резников не мог дать удовлетворительных об’яснений. В виду всего этого комиссия постановила считать Прусакова оправданным. Правда, у меня было против него подозрение, особенно после рассказа покойного Агеева о странном приезде Прусакова в Одессу со шрифтом в подушках. Но, видя его самого и его четырех детей среди нас, я старался отогнать мои подозрения.