Я начинал раздражаться. Память работала вовсю, на меня плотным артиллерийским огнем обрушился град давних Гумбольдтовых обвинений и оскорблений и нескончаемая череда сегодняшних забот и тревог. Чего я лежу? Надо же готовиться, на носу полет в Милан. Мы с Ренатой отправляемся в Италию. Рождество в Милане, разве это не прелесть?! До отъезда придется еще быть на судебном заседании – судья Урбанович требует личного присутствия сторон. Разумеется, предварительно следует посоветоваться с Форрестом Томчеком, адвокатом, защищающим мои интересы в процессе, который затеяла Дениза, дабы отсудить у меня деньги, все до последнего цента. Кроме того, иск, предъявленный мне налоговым ведомством; надо обсудить это малоприятное дело с бухгалтером Мурра, моим финансовым советником. Со дня на день из Калифорнии нагрянет Пьер Текстер – якобы поговорить о «Ковчеге», а на самом деле – еще раз доказать, что он был прав, отказавшись платить по тому злополучному кредиту, который я частично обеспечил из собственного кармана. Доказывая, он распахнет передо мной всю душу, а распахнув, будет ждать того же самого от меня, ибо кто я такой, чтобы не распахнуть душу перед другом? Встал вопрос и о разбитом «мерседесе»: что с ним делать? Продать или заплатить за ремонт? Я был почти готов бросить его как железный лом. А тут еще Рональд Кантебиле со своими претензиями. Он мог позвонить с минуты на минуту.
И все же я сдерживал настойчивый напор мыслей о безотлагательных делах. Преодолел порыв вскочить с дивана и засучить рукава. По-прежнему лежал на диванных подушках с гусиным пухом – интересно, сколько птиц ощипано для одного дивана? – и вспоминал Гумбольдта. Упражнения на укрепление воли не пропали даром. Как правило, предметом моих медитаций были цветы – букет роз, выплывший из прошлого, или строение растений. У женщины с мужским именем Исав я купил большую книгу по ботанике и погрузился в морфологию цветов. Не хочу быть верхоглядом и фантазером.
Сьюэлл – антисемит? Чепуха. Пустая выдумка, выгодная Гумбольдту. Правда, в нашем кровном братстве и наших обещаниях было что-то настоящее: кровное братство отражает реальное желание. Но не вполне настоящее.
Я вспомнил, сколько раз мы с Гумбольдтом советовались и обменивались мнениями, прежде чем мне идти к Рикеттсу. В конце концов я сказал: «Хватит, больше ни одного слова. Чувствую, что я готов». Демми Вонгель тоже поднатаскала меня. В то утро она придирчиво осмотрела, как я одет, и отвезла меня на такси на Пенсильванский вокзал.
И вот сейчас, в Чикаго, я обнаружил, что вспоминаю Рикеттса, ничуть не напрягая память. Выглядел он привлекательно и моложаво, несмотря на седину. Бобрик низко нависал надо лбом. Широкоплечий, с большими руками и красной шеей, он напоминал грузчика, занятого перестановкой и перевозкой тяжелой мебели. На нем был темно-серый костюм. Тяжеловатый для легкого общения, он тем не менее начал разговор с шутки:
– Вы, ребята, кажется, неплохо успеваете по моей программе. Такой вот свист прошел. – Рикеттс давно распрощался с армией, но любил уснащать речь солдатским жаргоном.
– Если б вы слышали, как Гумбольдт комментирует «В Византию на всех парусах».
– Да, говорят так, хотя сам я не слышал. Административных дел невпроворот. Все в новинку. Ведь первый год заведую… Вы-то как, Чарли?
– Как на курорте.
– Здорово! Но все-таки пописываете? По словам Гумбольдта, в будущем году у вас на Бродвее пойдет пьеса?
– Гумбольдт слишком торопится.
– Нет, он замечательный парень! Нам с ним хорошо.
– Вы, говорят, уезжаете?
– Да, надо встряхнуться… Ну, я рад, что вы оба со мной. У вас, кстати, очень счастливый вид.
– У меня всегда счастливый вид. Людей это удивляет. На прошлой неделе одна подвыпившая дама пыталась выяснить, чем я болен. Потом сказала, что иду не в ногу с космосом. А под конец заявила: «Радуйся жизни, пока она не смяла тебя, как пустую пивную банку».
В глазах моего собеседника под низким бобриком засветились тревожные огоньки. Вероятно, ему было не по себе от моей бойкости. Я всего лишь старался сделать так, чтобы разговор шел легче, но понял его настороженность. Он чувствовал, что я явился неспроста, что на уме у меня какая-то хитрость. Я – вестник Гумбольдта, это было ясно, а весть от Гумбольдта – это всегда лишнее беспокойство, если не хуже.
Мне стало жаль Рикеттса, и я спешил закруглить вступительную часть. Мы добрые приятели, повторил я, для меня большая честь быть с ним здесь. Талантливый, душевный, мудрый Гумбольдт! Он и поэт, и критик, и ученый, и педагог, и редактор…
– Одним словом, гений, – закончил Рикеттс за меня.
– Вроде того, спасибо… Я хочу сказать вам то, о чем сам Гумбольдт никогда не заговорит. Я пришел к вам по собственной инициативе. Так вот, если вы не оставите Гумбольдта здесь, это будет большой ошибкой. Не упускайте его.
– Интересная мысль.
– В поэзии есть такие тонкости, о которых могут судить только поэты.
– Да, как судили Драйден, Кольридж, По… Но зачем Гумбольдту академическая должность?