— Не забудешь, — вновь наполнив стопку, папа не дожидается меня, и, развернув, голову громко выдыхает, чтобы через секунду опрокинуть в себя спиртное.
— Ритка разрисовала стену в детской. Бабочки, ромашки и нелепый слон. Ярко-розовый. От него в глазах рябило. Я ей говорил: “ Ну зачем такой яркий? Пусть будет серым, нормальным слоном, без всяких художественных заморочек!”. А она уперлась и ни в какую. Говорит: “ Она же девочка!” — я не отстаю от отца, чувствуя, что водка уже сумела затуманить голову.
— Ты когда родился, мать все голубые распашонки скупила. А пока беременная была, думала дочка будет, потому что конфеты лопала только в путь. Приметы их бабские. Прихожу с работы, сидит гордая, довольная, — папа говорит тихо, изредка улыбаясь воспоминаниям, сканируя взглядом залитый чаем стол, сладкое пятно от которого уже высохло. — Комбинезон китайский купила. С пузом в очереди отстояла, урвала розовый. Раньше ведь не так просто можно было что-то достать. Долго потом голову ломала, как быть, когда вместо Маришки, родился Андрюшка. Хорошо, знакомая согласилась поменяться. А то гулял бы в коляске в девчачьем комбинезоне. С чего они все так…
— А когда из больницы позвонили, трубку повесила и пошла закрашивать. Как увидел, что стоит с каменным лицом и кистью водит, понял, что все. Вот ты скажи, для чего? В чем смысл дарить надежду, а потом отбирать? Она ведь ребенок, — как сумасшедший, раз за разом провожу пальцами по волосам.
— Не знаю я, сын, для чего Бог детей забирает…
— И что теперь?
— Жить нужно дальше. У тебя еще Семен растет. Рита есть. Главное, не отдаляйтесь друг от друга. Когда мы Сережку хоронили, думал все, конец мне пришел. Если б не Анушка, рядом с ним бы лег…
— Я ей валерьянки накапала. Шел бы ты спать, Андрюш, тяжелый день завтра…
— Не хочу, — я качаю головой и прикрываю глаза, когда сев рядом, мама привлекает меня к себе, проходясь ладонями по спине. Словно мне не тридцать девять, а годиков пять и я только что распластался на асфальте, в кровь содрав свои худые коленки.
— Бедный мой мальчик, — мы раскачиваемся из стороны в сторону, каждый думая о своем. — Поспи. А мы присмотрим за Маргаритой.
— Плачет?
— Нет, — качнув головой, отвечает мама, не прекращая утешительной ласки. — Лежит… Нужно собрать детские вещи. Игрушки… Зачем лишний раз бередит рану. Она хоть ест?
— Не знаю… Не знаю, мам. Семке сказали?
— Нет. Маша забрала его, как только ты позвонил…
— Ладно.
— Поспи, Андрюш, поспи…
Я все же встаю, и задев стул, едва не падаю, вовремя подхваченный отцом. В благодарность, я касаюсь его холодной ладони, и бреду в спальню, где свернувшись калачиком, среди груды бодиков и ползунков, которые моя дочь так и не успела примерить, разбитая болью и горем женщина, прижимает к груди бежевый пледик, которым когда-то мечтала укрывать своего ребенка, укачав его на руках… Она не реагирует на звук закрывающейся двери, не поворачивает головы, когда я ложусь рядом, и лишь почувствовав на себе мои пальцы, желающие обнять ее, трясущейся рукой сбрасывает с талии мою кисть. Мне еще неизвестно, что это начало нашего с ней конца, что на протяжении нескольких лет мы так и не научимся разделять выпавшие на нашу долю горести, переживая свои страдания по отдельности, поэтому я уважаю ее нежелание говорить и, перевернувшись на спину, долго гляжу в потолок. Пять долгих дней реанимации, пугающей неизвестности и, как оказалось, пустых надежд и веры в лучшее, вконец лишили меня сил. Последнее, что проноситься в голове перед тем, как я засыпаю — малышка, лежащая на подогреваемом столике, с прилепленным к щечке пластырем, удерживающим тоненький зонд, торчащий из ее маленького носика, а в ушах так и стоит писк датчиков и не поддающийся описанию шум аппарата, позволяющий ей продержаться на этом свете всего лишь пять дней, за которые мы так и не успели поделиться с ней своей лаской…
Маша