Сколько времени прошло, неделя или две, он не понимал. Кто–то из начальства постоянно приходил и говорил какие–то слова, показывал какие–то бумаги и он уже не мыслил себя без этой камеры, этого табурета. Он свыкся с табуретом, так как свыкается наверное холодильник с мыслью о том что он стоит на кухне. Как привыкают друг к другу предметы и ощущал себя предметом. Неодушевленной вещью, мебелью.
В какой–то миг перед ним вдруг появился начальник гауптвахты прапорщик Скорняк, а с ним часовой, они вывели Тихона с гауптвахты, хотя была уже ночь, и отвели его в баню. Он шел с ними спокойно, не то чтобы повинуясь, а просто с полным безразличием. В бане было пусто, Тихон разделся и механически встал под душ. Вымывшись, переодевшись в чистое белье он вышел на крыльцо, где Скорняк, глядя на звезды курил и о чем–то задумчиво размышлял.
— Курить будешь, сержант — Скорняк протянул ему пачку Магны — кури, пока дают, мля, на губе нельзя. Тихон взял сигарету, прикурил от Скорняковской и затянулся. Тяжелый, с какой–то ванильной примесью дым вломился в его отвыкшие от дыма, да еще и распаренные после долгого перерыва легкие. Голова его закружилась и Тишка пошатнулся. Скорняк подхватил его под локоть — ну ты чего, отвык? А ты давай ка еще затяжку сразу, так оно попустит. Давай–ка, давай.
Тихон затянулся. Стало легче, но пелена, затянувшая его мозг никуда не делась, только может быть стала чуть невесомее. Но сквозь дурман уже начали просачиваться и точить как вода тот пресловутый камень его тоску пока еще отрывистые, в полете вспыхивающие и опадающие как серпантин, различные мыслишки: зачем баня, почему баня, что баня и, самое главное — что после бани?
— Я чего говорю–то — из комков спутанных, еще не заполонивших до конца голову мыслей его выдернула монотонная бубнежка прапорщика — моя–то как пристанет: бросай курить, да бросай курить. Как пиявка присосется. Тут приехал один, афиши в городе, кодирует. Запои, курение. Ну пошли. Он камушки какие–то разложил, тот из этой кучи сюда, другой в ту кучу, а из нее, поди ка ты, в третью и так пока три цветных квадрата не получаться. Ну молоточком перед глазами качал, как доктор. Потом музыка, потом уснул я, что ли. Ну как отрезало. Неделю, говорю, не курил. А потом, психанул на службе, да выпили потом вечерком, белой взяли бутылку да пивка в разлив под запивку, ну и закурил. Как, чего — не помню. А утром встаю, башка трещит етит–твою–етит и курить хочеться. Кое как до ларька дотерпел, купил, затянулся и меня как сейчас тебя вот поведет, что–ты. Это всегда после перерыва так. Потом то оно ниче уже. Но я тебе так скажу — лучше не начинай, держись. Годы, то твои какие, я уж ладно, уж лет двадцать почитай как без этой соски никуда. Тебя за что, сержант, закрыли–то?
— А?
— Закрыли тебя говорю за что? Сидишь так долго почему?
И, как игла, пробила пелену Тишкиного забвения вдруг мысль, давно и непонятно кем вложенная в его голову и таившаяся там до поры до времени как тлеющий под уже давно подернутой золой уголек.
— Да потому что все пидарасы, товарищ прапорщик, все! – С вызовом произнес Тихон — никому доверять нельзя. И прапорщик увидел в свете луны как блеснули его тусклые до этого и равнодушные ко всему глаза. Он еще хотел что–то сказать, но только буркнул, свосем не по военному, а как–то конфузливо — шагом марш, — и они пошли.
И уже подойдя к воротам гауптвахты, уже приготовясь нажать на звонок прапорщик вдруг отдернул руку, наклонился к Тихону и вполголоса произнес — завтра тебя выпустить должны, но лучше бы пацан, тебя не выпускали. Ты, хоть никому и не веришь, но мне тебе голову дурить незачем. Тебе, сынок, её видимо и без меня набекрень поправили. Ну с богом, иди давай.
7.
Гауптвахта скрипучим зёвом своих многих дверей уже давно поглотила Тихона, а он ворочался на топчане и мыслями все еще был там, возле калитки, на все лады обдумывая странные начгубовы слова.
Наутро, сразу после развода, прилетел весь какой–то возбужденный и игривый Мыло и начал плести что–то про скорый день части, что в такой
большой праздник вроде как всем преступникам, отщепенцам и таким комнатным уродам как он, Радкевич, положено всепрощение и надо–то ему всего навсего написать, что был он пьян, что между ним и Котенко на почве взаимной неприязни случилась драка, драка обоюдная, так чтож молодо — зелено, каюсь и обязуюсь. И что тогда он уже завтра утром, объяснительную сам понимаешь надо завизовать, выйдет отсюда и спокойно продолжит себе служить.