Прооравшись и взяв паузу чтобы набрать воздуха, он услышал просьбу арестованного, вернуть сигареты. Это была неслыханная дерзость, полное зашкаливание борзометра и нарушение устава о чем начкар, обильно используя междометия бля и нах тут же сообщил арестованному. Но тот, спокойно попросил об аудиенции. Она состоялась в комнате начальника караула, длилась 15 минут, после чего выводному было приказано заменить лампочку на более яркую, вернуть «под мою ответственность, выводной, ты понял» Радкевичу сигареты и зажигалку и дать ему подшивку журналов «Советский воин». Так же было приказано не чинить арестованному препятствий по посещению туалета. Выводной, недовольный и злой, все же исполнил все, что ему приказали. Когда же он запирал двери камеры, Тихон, улыбающийся блаженной улыбкой шахида, глядя прямо ему в глаза указал куда–то в воображаемую даль и красноречиво чиркнул ребром ладони себя по горлу. Недоуменный выводной в тревоге отошел от камеры, размышляя про себя — поди вот угадай, что это он показал, то ли хотел сказать что пригрозил начкару самоубийством, то ли пригрозил убийством мне.
В понедельник после обеда камеру посетил Тишкин комбат, спросил не желает ли он сделать каких–либо письменных заявлений, у него вот и бумага с ручкой с собой, получив отрицательный ответ обьявил ему, от имени начальника школы еще пять суток ареста, показал заполненный розовый бланк записки и позвал начкара.
Когда дверь за ними почти закрылась и вместе с сужающимся лучом яркого света стала таять надежда на вызволение, отчаявшийся Тишкин разум отказал и эмоции взяли верх. Он крикнул отчаянно, пропихивая через горло непослушные клекочущие слова — я желаю сделать заявление. Военному прокурору. Дверь захлопнулась и за ней, за этой дверью установилась тишина. Через несколько долгих, как в неинтересном, надоевшем фильме мгновений она разрушилась звуком отдаляющихся ног.
6.
Через полчаса Тихона вывели из камеры и тщательно обыскали. Срезали с формы все металлические части — крючки и пр., отобрали сигареты и зажигалку. Потом обыскали камеру, вскрыли все Тишкины нычки, камеру подмели и тщательно вымыли с хлоркой, реснички, закрывающие лампочку тщательно разогнули, а лампочку ввернули тусклую. И водворили Тихона обратно в камеру. Началась новая неделя его неизвестно когда уже начавшейся и неизвестно когда грозящей закончиться отсидки. Обида, дававшая ему силы бороться, жгущая огнем его сердце, обида за то, что его здесь держат не выпуская, вопреки всем правилам и уставам, нарушая все максимальные сроки пребывания под арестом сменилась тоскою. Тоска, почти осязаемая, тяжелым кирпичом заполнила всю его одиночную камеру и придавила его, обездвижила, лишила воли и чуств.
Он был уже не человеком, он был овощем. Ничего ему не хотелось, ни есть, ни пить, ни спать, ни курить, ни отправлять естественные надобности. Он сидел в углу на табурете, смотрел на противоположную стену и что–то беспрестанно шептал — беззвучно, еле — еле шевеля губами. Иногда на него находила жажда не деятельности даже, а просто физической бессмысленной активности. Неосознанная как судорога, она заставляла подскакивать с табурета и нарезать шагами пространство, проталкивая сквозь неодолимую тоску тело. Но тоска была сильнее и скоро он слабел, ноги его подкашивались и он, едва дойдя два шага до табурета, валился на него и опять замирал. Часовые, заглядывавшие в глазок видели на его лице одно и то же беспристрастное выражение, неживое и статичное как у тряпичной куклы.
При появлении проверяющих, а они зачастили, он вставал, механически произносил доклад — «в камере № 3 содержиться один арестованный, старший сержант Радкевич, жалоб и заявлений не имею» — и опять застывал в позе хамбо–ламы.
Если ранее, когда в сердце его еще была обида, он что–то выдумывал и тем себя развлекал — составлял в голове какие–то бесмыссленные петиции, прокручивал различные варианты самоубийства, припоминал различные способы закоса от отсидки, типа того что расковырять на ноге ранку поглубже и залить туда свою слюну смешанную с пылью, чтобы когда она загноиться вырваться с губы в санчасть, или лечь на холодный пол и простудиться да много у него крутилось в мозгу разных вариантов, то теперь ничего этого не было. Состояние его чем то напоминало нирвану, с той только разницей что нирвана есть освобождение от чувств и переживаний, а его придавило и подчинило целиком себе одно чувство — тоска.
День за днем, час за часом, утро, день, вечер, ночь. Под однообразные, в одно время, лязги отпирания–запирания замков, вывода на оправку и приема пищи сидела Тихоновская телесная оболочка в углу на табурете и в ногах её, растекшись тонкой невидимой пленкой по полу, придавливаемая несколькими кубометрами пропитанного тоской и оттого утяжеленного в миллионы раз воздуха лежала его душа. Та одна, что и делала его человеком.
***