Мы от души расхохотались. Шутка была не так чтобы совсем уж в рамках, однако в дружеской компании уместной. Тем более в свете присвоения Сталинской премии ведущему шампанисту страны. Вениамин поставил «Кукарачу». Елизавета Михайловна схватилась за Спасаевского.
Признаюсь, давно я не испытывал радости, которая могла бы сравниться вот с этой. Оказаться среди единомышленников, соратников, среди людей, которые тебя понимают, думают так же, как ты, и вместе с тобой смеются. Не в этом ли заключается счастье? Если бы прежние мои сослуживцы на Бельбеке понимали, что такое настоящая дружба. Та, которая сплачивает людей и ведет их навстречу заре новой жизни. Но этим людям было не дано.
Я осушил свой фужер. Съел бутерброд с бужениной. На западе – там, где остался оскверненный оккупантами Крым и захваченный немцами Севастополь, – опускалось в морские волны покрасневшее к вечеру солнце.
«Кукарача» закончилась. Абсолютно счастливая Елизавета Михайловна умиротворенно сидела на стуле. Вениамин выбирал пластинку. Мне захотелось петь.
Такой уж я человек, мне непременно хочется спеть, когда я чего-нибудь выпью – в отличие от некоторых личностей, которым хочется бить посуду, приставать к официанткам и колотить друг друга по мордасам. Я уверен, что, если бы каждому после рюмки спиртного хотелось спеть хорошую советскую песню, строительство социализма в нашей отдельно взятой стране продвигалось бы гораздо стремительнее. Но люди пока что недостаточно сознательны. Не все еще стали такими, как этот славный парень Козырев. Или такими, как мудрый и веселый лейтенант госбезопасности Спасаевский. Я вспомнил лестную аттестацию, данную ему Мерманом, – герой Каховки и Турецкого вала. Южный фронт, двадцатый год… И я запел – первое пришедшее мне в голову.
«Каховка, Каховка, родная винтовка, горячею пулей лети…»
Оська оторвал стакан от губ, взмахнул левой рукой и подхватил:
«Иркутск и Либава, Каховка, Варшава – этапы большого пути».
Либава, Либава, Либава! Конечно же, дело не только в Каховке, но и в том факте, что в изумительном произведении товарищей Светлова и Дунаевского, в любимом мною исполнении товарища Утесова («Наши!» – сказал бы Оська) пелось о родной моей Либаве-Лиепае. Лиепае, где я не был уже без малого четверть века, которую оставил томящейся под кайзеровской оккупацией – чтобы влиться в ряды борцов за революционное преображение мира. Я рвался туда после восстановления советской власти в Латвии, но не успел – помешало нападение бесноватого фюрера.
Спасаевский на Южном фронте дрался с черным бароном Врангелем. А Оська в двадцатом сражался на Юго-Западном – против белополяков. Гнал тех от Киева на Новоград-Волынский, беспощадно расправляясь по пути с кровавым офицерьем. Он выявлял их в любом обличье, даже переодетыми в солдатское белье. «Каждый офицер – природный антисемит, а у меня на антисемитов нюх, – объяснил он мне однажды. – Я их узнаю по выражению глаз. Хороший человек не станет служить буржуазно-помещичьей диктатуре. А плохой человек, доказано научно, всегда является антисемитом – и на еврея смотрит по-особому. Стоило мне выйти перед строем… Ты уж поверь мне, Мартыша». Я верил – и не сомневался, что мой друг не разводил интеллигентских мерехлюндий и что среди тлевших под разными замостьями костей немалая часть принадлежала помещичьим сынкам, которых выявил и покарал чудесный мой товарищ Оська Мерман.
Южный фронт не остался в стороне. Спасаевский, хлопнув Веню по плечу, приятным баритоном запел:
«Гремела атака, и пули свистели, и ровно строчил пулемет».
Вениамин, сложивши сжатые кулаки, мастерски протарахтел:
– Тра-та-та-та!
«И девушка наша проходит в шинели, горящей Каховкой идет».
Мы дружно поглядели на нашу хозяйку. Она откинула голову и рассмеялась – счастливым смехом советского человека, строителя и защитника нового общества.
Всей душой ощутил я в тот миг, что наше теперешнее совместное пение было совсем другое пение, чем тогда, в блиндаже у Сергеева. В том пении отсутствовала искренность, чувство – тогда как здесь, у нас, всё было подлинным, незамутненным, чистым. Как учение Ленина – Сталина. Такое вслух я сказать постесняюсь, но так ведь оно и есть.
«Под солнцем палящим, – пели мы впятером, четверо мужчин и женщина, – под ночью слепою немало пришлось нам пройти. Мы мирные люди, но наш бронепоезд…»
Солнце погасло в волнах. Фашисты терзали Крым, рвались к Воронежу, мечтали о Кавказе. В ставках Гитлера и Муссолини разрабатывались зловещие планы превращения наших людей в рабов иноземных плантаторов. В Берлине, однако, позабыли о главном – советский бронепоезд, он в полной боеготовности. Пока на запасном пути – но завтра он выйдет на бой. И тогда…
Я незаметно смахнул слезу. Спасаевский грозно потряс кулаком. Мерман слегка приобнял сидевшую рядом хозяйку и с чувством пропел ей в ухо: «Ты помнишь, товарищ, как вместе шатались, как нас обнимала гроза…»