Он говорил, любуясь самим собой, гладкими, округлыми фразами, которые выдавали в нем человека, привыкшего к нравоучениям и сознающего свою власть над беззащитной жертвой. О том, что на этот раз перед ним сидит не совсем обычная жертва, вовсе не чувствующая себя ни подавленной, ни беззащитной, он все еще не мог догадаться.
— Вот, скажем, кандалы… — продолжал Фогт. — Разве они не обременяют вас? А ведь достаточно вам правильно себя вести на следствии, и вопрос о применении к вам столь суровой меры может быть пересмотрен.
Димитров слушал следователя не перебивая. Он даже помолчал несколько мгновений, чтобы убедиться, что Фогт закончил очередную порцию своих поучений и ждет ответа. Потом сказал:
— Тот, кто приказал заковать меня в кандалы, нарушил германские законы. Теперь вы сами признали, что это неспроста: таким путем хотят вырвать у меня признание в том, чего я не делал. Я категорически протестую!..
— Вы слишком хорошо знаете законы германского рейха, господин Димитров, — язвительно заметил Фогт. — Уж не готовились ли вы заранее к роли подследственного?
Он сощурился и, впившись глазами в Димитрова, перегнулся через стол, не в силах скрыть торжества от своей находчивости.
Димитров улыбнулся:
— Заранее, заранее, вы правы. Когда имеешь дело с заклятыми врагами своего класса, приходится быть готовым ко всему. Мой протест основан на параграфе сто шестнадцатом, часть третья, уголовно-процессуального кодекса.
Он протянул руку к лежавшему на краю следовательского стола тому свода законов, но в ту же секунду щелкнула какая-то пружина, и острые шипы вонзились в кожу. Так бывало каждый раз, когда он делал слишком резкое движение или, не рассчитав длину цепи, пытался одной рукой взять далеко лежащий предмет.
— Вот видите… — участливо сказал Фогт. — Кандалы — штука препротивная. Лучше, когда их нет.
— Тронут вашим сочувствием… Я особенно оценил его сегодня утром, когда по вашему поручению некий господин явно высокого ранга проверил, достаточно ли крепко завинчены кандалы, и на всякий случай завинтил их потуже. Вы не доверяете даже тюремщикам, господин советник Имперского суда!..
Фогт взглянул на Димитрова с ненавистью. Елейно-издевательская улыбка сползла с его лица.
— Благоволите ближе к делу, — проскрипел он. — Я вижу, у вас есть уже опыт общения со следственными властями. Ведь на путь заговоров и бунтов вы вступили добрых тридцать лет назад, не так ли?
— Вы хотели сказать — на путь революционной борьбы?..
Фогт великодушно согласился:
— Если этот термин вам более приятен.
— Тогда не тридцать, а тридцать восемь лет назад, — уточнил Димитров.
«БУНТОВЩИК»
Может быть, его революционный стаж к тому времени и не был бы столь велик, если бы иначе сложилось детство, если бы семья не бедствовала так сильно. Его отец — скромный шапочный мастер — едва сводил концы с концами. Он работал по четырнадцать, а то и по шестнадцать часов в сутки, но не так-то легко прокормить семью из семи человек, когда в доме только один работник, а клиентов — таково уж бедняцкое «счастье»! — с каждым днем становится почему-то не больше, а меньше.
Георгий был старшим сыном, и отец хотел — по давней болгарской традиции — именно ему во что бы то ни стало дать образование. Но вышло иначе. В двенадцать лет с детством было покончено. Проклиная судьбу, отец отвел сына в типографию, и вчерашний гимназист второго класса стал подручным в машинном отделении, а вскоре и наборщиком: мальчишка оказался на редкость смышленым и жадным до работы. Но и теперь дома не всегда было чем поужинать.
Болгарские рабочие как раз начали тогда бороться за свои права. Пионерами в этой борьбе оказались печатники. В их рядах и довелось Димитрову впервые принять участие в рабочей стачке. Двенадцать дней бастовали софийские печатники, протестуя против бесчеловечных условий своего труда, и добились хотя и неполного, но все же заметного успеха: в большинстве софийских типографий ввели восьмичасовой рабо чий день.
Это было первое боевое крещение юного Димитрова: ему не исполнилось тогда и тринадцати лет. Видно, не такой уж маленькой была его роль в этой стачке, если убеленные сединами рабочие избрали худенького мальчика членом стачечного комитета.
От этих памятных дней вел Димитров счет своему революционному стажу. Тогда впервые он понял, что значит воевать сообща за правое дело. А вскоре пришлось ему вступить в открытый поединок с сильными мира сего.
Как-то председатель правившей тогда в Болгарии партии Радославов прислал в типографию, где работал Димитров и где печаталась партийная газета, передовую статью для очередного номера. Набирать статью предстояло Димитрову. Впрочем, если бы он даже не был дежурным в тот день, его все равно бы вызвали: разобрать почерк господина Радославова умел во всей типографии только он один.