[II: 239].
Сходство тематики, синтаксиса и лексики в двух процитированных выше фрагментах, особенно в последних строчках, а также выбор для обоих текстов равных по длине, но контрастных по метрической схеме и семантическому ореолу размеров (четырехстопный ямб и четырехстопный хорей) позволяет предположить, что лирическое стихотворение служит намеренным комментарием к жизненной позиции старого цыгана и подчеркивает несогласие с ней поэта. Старик стоически принимает уход возлюбленной, но не в состоянии, как Пушкин, взглянуть на свою потерю как на потенциальный источник поэтического импульса. Цыган ориентирован исключительно на далекое, невозвратимое, почти нереальное прошлое; его простонародная максима выражает готовность смириться с потерями. Пушкин, напротив, превращает причиненные жизнью и самим ходом времени невзгоды в стихотворение – маленький шедевр, который одновременно и призывает, и воплощает то, к чему призывает: поэт своими речами оживляет ожидаемое очистительное будущее со всеми его радостями, страстями и протестами.
Показательно для расхождений между поэтом Пушкиным и непоэтичным стариком-цыганом их разное отношение к личным именам; хотя эта разница реалистически мотивирована на уровне сюжета и характеров (цыган в конечном счете лишь простой, необразованный человек), не стоит игнорировать ее более глубокую символическую значимость на метапоэтическом уровне поэмы. Для цыгана имена не важны, тогда как для поэта-рассказчика в них заключена суть уникальной судьбы и бытия отдельного человека. Так, старый цыган, при всей его верности памяти и прошлому, не может вспомнить имя Овидия, когда рассказывает историю о ссылке римского поэта, жившего среди цыган много столетий назад: «Я прежде знал, но позабыл / Его мудреное прозванье». А имя Мариула старик бездумно рифмует с глаголами в прошедшем времени – «мелькнула», «минула» и «блеснула», причем все они коннотативно связаны с понятием исключительной эфемерности. Поэт-рассказчик в эпилоге «Цыган», напротив, неожиданно признается, что для него лично имя Мариулы обладает непреходящей важностью: «И долго милой Мариулы / Я имя нежное твердил». У цыгана память обобщенная, племенная; в его сознании безличное всегда преобладает над личным; собственная история для него такое же «преданье», как и легенда об Овидии, происхождение которой скрыто в далеком прошлом. Поэт, с другой стороны, заинтересован в личном, в будущем сохранении именно личного – включая как славу, страсти и судьбу отдельного поэта, так и красоту, любовь и вдохновляющее воздействие конкретной женщины.
На самом деле трепетное отношение Пушкина к личным именам напрямую связано с его верой в бессмертие поэзии. В более позднем (1830) стихотворении «Что в имени тебе моем?..» [III: 155] имя поэта связывается как с волнующей поэтической мощью музы, так и с магическим запасом прочности и сохраняющей силой его стиха. Поэтому для лирического героя стихотворения «К Овидию» история жизни Овидия – это одновременно и реальный исторический факт, и бессмертная, мифологизирующая память, и сегодня сохраняющая власть над поэтом. Он не только, в отличие от старого цыгана, помнит имя своего римского предшественника, но и начинает свое стихотворение обращением «Овидий» и то и дело повторяет это имя, словно заклинание, на протяжении всего стихотворения; один раз он называет его фамильным прозванием «Назон», менее употребительным и общеизвестным, чем имя, чтобы достичь эффекта близости, усиленного постоянным обращением на «ты». Кроме того, в стихотворении открыто говорится о постоянном присутствии Овидия как в местности, где когда-то жил римский поэт, так и в поэтических чувствах самого Пушкина: «Твой безотрадный плач места сии прославил, / И лиры нежный глас еще не онемел; / Еще твоей молвой наполнен сей предел». Для Пушкина, самопровозглашенного «сурового славянина», скорбный голос Овидия звучит сквозь века, переживая время; так же и его имя сохраняется и одолевает бремя легендарности и анонимности. Более того, тень Овидия продолжает жить и властвовать над русским поэтом в настоящем: этот печальный и одинокий античный певец, покинутый и друзьями, и всеми близкими женщинами («Ни дочерь, ни жена, ни верный сонм друзей, / Ни музы, легкие подруги прежних дней, / Изгнанного певца не усладят печали»), становится «мифологическим двойником» поэтического «я» Пушкина в стихотворении «К Овидию» и, предположительно, в «Цыганах» тоже[165]
.