В конечном итоге поэт решил совсем убрать данный фрагмент, вероятно утешая себя тем, что вставленный на его место рассказ об Овидии, поэтической тени самого Пушкина, чья печальная судьба дает пример, прямо противоположный надеждам Алеко на светлое будущее своего сына, успешно послужит изначальной цели, для которой предназначалась выброшенная колыбельная, а именно даст внимательному читателю понять, что один из главных вопросов «Цыган» – это вопрос о поэзии и самоопределении поэта, его судьбе и моральном статусе в условиях репрессивного общества. Акт самоцензуры Пушкина и испытываемые из-за этого душевные страдания (в сентябре 1825 года он писал Вяземскому, что поэма «Цыганы» ему «опротивела» [X: 144] и потому осталась незавершенной) обретают, таким образом, родство с актом насилия у Алеко: поэт вырезает сердце поэмы, чтобы спасти ее от уничтожения цензором, так же, как Алеко пронзает сердце Земфиры, чтобы та не дарила любовь сопернику. Эти соответствия показывают, насколько сложна этика, развиваемая внутри и посредством «Цыган» по мере того, как Пушкин ищет тонкий эстетический компромисс между обладанием и потерей, словами и действием, вдохновением и гражданской ответственностью, следованием свободе воли и покорностью непреложной судьбе. Окончательного разрешения ни одна из этих дилемм не получает, и поэт в итоге обнаруживает, что не может оставаться за их пределами, но сам оказывается замешан в этой нравственной путанице. Хотя действия Алеко, бахтинского «развенчивающего двойника» Пушкина, достойны всяческого осуждения, в силу чего герой к финалу поэмы изгоняется из сюжета, сам поэт-рассказчик тоже не остается незапятнанным. Акт переноса слов на бумагу – или же решение поэта воздержаться от такого акта – это поступок, влекущий за собой нравственные последствия (примечательно, что Пушкин интуитивно понимал это даже до событий января 1825 года).
Таким образом, мы видим, что на мифопоэтическом уровне одна из целей поэмы «Цыганы» состоит в том, чтобы косвенно утвердить ее автора, поэта Пушкина (то есть лучшую половину сконструированного пушкинского «я»), как высшее нравственное существо, исходя из того, что даже в крайних ситуациях он выбирает вдохновение, а не преступление, крепкое слово, а не жестокий поступок, – притом что он взвешивает тяжкие риски, связанные с искусством, и полностью принимает мучительную ответственность художника за свое творение и его последствия. Исследуя в художественной форме этику поэзии, Пушкин противопоставляет себя страстному, порывистому Алеко, с одной стороны, и бесстрастному, пассивному старому цыгану – с другой, параллельно обнаруживая свое глубинное родство с Овидием, которое узаконивает его собственную поэтическую участь, притом что эта линия остается по большей части скрытой под поверхностью текста. Поэты вписывают свою судьбу в поэзию. Непоэты либо наивно пытаются взять судьбу в свои руки, как Алеко, либо без возражений подчиняются диктату судьбы, как старик. Можно сказать, что сопоставление двух персонажей – двойников поэта соотносится с неразрешимым конфликтом между «волей» и «долей», образующим идейный костяк поэмы. Однако, как выясняется, ни активное отстаивание своей воли, ни пассивное принятие предрешенной «доли» не является правильным этическим ответом на превратности жизни. Пушкин, скорее, предлагает в «Цыганах»