Внезапно все персонажи, участвовавшие в драматическом действии поэмы, становятся призраками, туманными воспоминаниями в сознании поэта, тогда как сам он уже переместился в поэтическое будущее и теперь, точно кукловод, каковым он и является, выглядывает из-за занавеса, оживляя их силой своего стиха: «Волшебной силой песнопенья / В туманной памяти моей / Так оживляются виденья». Момент этого дистанцирования – ровно тот момент, когда Пушкин апроприирует имя и образ утраченной, никогда им не виданной Мариулы. Важно, что он выбирает в музы не видимую и осязаемую Земфиру, но другую, таинственную женщину: тело ее давно исчезло и имя теперь – единственное, что от нее осталось. Пушкин не просто
К финалу «Цыган» бессмысленная попытка Алеко вернуть Земфиру терпит крах, однако за кулисами действие перехватывает Пушкин и посредством поэтического воображения перенаправляет собственное эротическое томление и тоску на сотворение музы. Поэтическая сублимация любви и страсти в стихи и есть то, что (как надеется Пушкин) наконец-то отделит поэта Пушкина от его двойников – Алеко и старого цыгана. Подчеркнутый контраст между кровожадными фантазиями «недопоэта» Алеко и целительным воображением истинного поэта показан также посредством тщательного выбора слов: Алеко, как мы уже видели в его сонетоподобном монологе, обращенном к старому цыгану, живет ради чудовищного, извращенно воспринимаемого гула («смешон и сладок… гул»), вызванного убийством соперника, Пушкин же в качестве рассказчика теперь пытается восстановить моральное равновесие (и катарсически дистанцироваться от жестокого двойника, своего низменного «другого» я), признаваясь, что сам он живет «радостным гулом» поэтической песни.
Однако, как выясняется, дело обстоит не так просто, о чем свидетельствуют любопытные «зеркальные» факты композиционной истории поэмы: колыбельная Алеко, которую он поет своему младенцу-сыну и которая обретает форму исповедального монолога, присутствует в рукописных версиях поэмы, но была впоследствии убрана из опубликованного текста, тогда как фрагмент об Овидии отсутствует в первом варианте поэмы. Таким образом, фрагмент об Овидии можно рассматривать как замену опущенного монолога Алеко[169]
. Но что эта предположительная замена говорит нам об этической позиции Пушкина в поэме? В исключенной из текста колыбельной (служившей с точки зрения архитектоники поэмы аналогом неистовой песни Земфиры о независимости «Старый муж, грозный муж…») Алеко намечает для своего сына идеальный план жизни без изгнания, отчуждения, преследования: беззаботное существование, свободное от чувства вины, равно как и от необходимости склоняться перед суждением толпы и волей идола (читай: царя), и от принуждений собственных страстей: «Зато беспечен, здрав и волен, / Напрасных угрызений чужд, / Он будет жизнию доволен…» Таким образом, Пушкин – вместе с Алеко как выразителем его идей – мечтает о будущей жизни, свободной от духовного и этического бремени, возлагаемого на поэта обществом, к которому он принадлежит. Этот монолог, как отмечает Г. О. Винокур, являлся центральным для концепции «Цыган»; Пушкин много раз переписывал колыбельную Алеко и два с половиной года воздерживался от публикации поэмы, потому что никак не мог добиться, чтобы монолог звучал так, как ему хочется, и в то же время имел шанс пройти цензуру[170].