Корнилов позволил себе шевельнуть бровью, протянул руку в белой перчатке. Батя вложил в нее трубу. Корнилов вскинул кольчатое око на бухту. Оба его мизинца были элегантно отведены, как будто Корнилов держал не подзорную трубу, а веджвудскую кофейную чашку.
Вслух контр-адмирал не считал. Во-первых, он никогда не делился своими мыслями. Во-вторых, полагался на Батю, как на самого себя. В-третьих, он и не пересчитывал вражеский флот, а разглядывал модификации. Когда он отнял трубу, лицо его не шевельнулось. Холодно, как на балу, он лишь заметил:
– Arrow. Этого года постройки. Я все ждал, когда они появятся.
Матросы затоптались на месте. Они ждали перевода. Батя тихонько бросил им:
– Хуй с винтом.
Матросы тревожно загудели.
– Ну что ж… – Корнилов снова стал непроницаем. – Идемте. Нас ждет… – тонкие губы контр-адмирала скривились от отвращения, – новый главнокомандующий. Ознакомим его с этими фактами.
Батя набрал полную грудную бочку воздуха, чтобы гаркнуть матросам: «Кр-р-ру-угом! Раз-з-з-зой-дись!» Вдруг белая перчатка мягко накрыла его рукав повыше позумента. Батя вытаращился на нее. Прикосновение так поразило Батю – никогда еще не видел он, чтобы контр-адмирал выражал чувства столь открыто, – что воздух еще долго выходил из его круглых ноздрей.
– Прошу, Павел Степанович, – мягко приказал Корнилов, когда Нахимов закончил выдыхать, – обрисуйте людям наше положение. Я хочу, чтобы каждый офицер, каждый матрос его четко понимал.
Матросы выразили лицами усердие.
Нахимов сдвинул фуражку со вспотевшего лба. Опомнился. Задвинул на место.
– В общем, так, ребятушки. У нас есть четырнадцать хреновин. Семь хуёвин. Один хрен. И две хренульки.
Как ни плохи были матросы в арифметике, да еще вычисляя в уме, они поняли, что четырнадцать линейных кораблей плюс семь фрегатов плюс один корвет плюс два брига – и все это парусное – не равны пятидесяти пароходам врага. Особенно винтовым. Совсем.
– А береговые хуюшки? – осмелился голос из строя.
Нахимов обернулся на Корнилова: говорить? Нет?
Контр-адмирал дернул желваками. Нахимов ответил:
– Почти шесть сотен на тринадцати батареях.
Матросы переглянулись осторожно: это хорошо? Плохо? И на Батю: это как?
Ответил не Батя. Ответил контр-адмирал Корнилов:
– Один лишь британский «Дюк Веллингтон» несет сто тридцать одну пушку.
Батя впервые в жизни снял фуражку. Матросы изумленно уставились на его босую голову с полосой от фуражки. Нахимов вытер лоб рукавом.
Он никогда не лгал матросам. Он был Батей.
– Ребята… В общем, дело такое. Англичане нас здорово обложили. А мы с голой жопой. Будет штурм. Будем драться. Трусить нечего. Все равно все помрем. И я, и вы, и… – он полуобернулся на контр-адмирала, – и Владимир Алексеич. Ура.
Он нахлобучил фуражку.
Народ безмолвствовал.
На совещании было все командование: генерал-инженер Тотлебен, оба контр-адмирала и князь Меншиков. Тотлебен докладывал. На душе у Корнилова было темно: «Если неприятель пойдет на штурм сейчас, сегодня, завтра, он легко овладеет Севастополем. Это ясно, как простая гамма».
– Погодите, – перебил генерала-инженера князь Меншиков. – Это ждет… Вот этот паштет – не ждет. Это что-то неземное. Это… Это… Попробуйте. Нет, вы попробуйте! Господин вице-адмирал, и вы тоже. Не мнитесь там в сторонке.
Нахимов вытаращил глаза.
Мысли у них троих были разные, но такие живые, образные, яркие, что все трое поспешно отвели взгляд от главнокомандующего – видимо, опасаясь поддаться импульсу и преобразовать психическую энергию воображения в активные физические действия.
Князь Меншиков блаженно вытянул ноги на атласный пуфик (привезенный в багаже из Петербурга; «подагра проклятая»). Откинулся на диване. Сцепил руки на животе.
Генерал Тотлебен снова раскрыл было рот. Но не успел сказать и слова.
Меншиков объявил:
– Господа. Я сделал для вас все, что мог.
Выкинул ладонь над богатым столом:
– Шампанское – «Клико». Сыр – лимбургский. Паштет – страсбургский. Прошу.
«Сунуть бы тебя харей в гальюн», – опять подумал Нахимов. Генерал Тотлебен думал что-то по-немецки, часто повторялось слово «шейзе»: видимо, тоже про гальюн. Мысли Корнилова были похожи на заснеженную оренбургскую степь: плоская холодная пустота. Бледность, височки, усики и траурный взгляд делали его странно похожим на Лермонтова, но лгали по существу: Лермонтову было всегда двадцать шесть, а у Корнилова глубокие морщины у носа и на лбу удостоверяли, что их обладателю уже за пятьдесят. Столько и останется.
– Что ж не притронулись даже? Бережете фигуры, господа? – Меншиков отмахнулся. – Пустяки. Могу порекомендовать корсетного мастера. – Он сложил пальцы щепоткой и поцеловал. – Талию сделает – рюмочку. Тоньше, чем у балерины Тальони.
В ответ ни движения. Только Нахимов часто заморгал. Тогда князь радушно наколол вилкой паштет. Наколол тартинку. Сунул в рот. Но примеру не последовали. Тотлебен наклонил лоб, напомнил:
– Вернусь к тому месту, на котором вы изволили прерваться на паштет и шампанское.
Меншиков со вздохом закатил глаза. «Немчура и педант». Тряхнул пальцами:
– Если вам так нравится.