Ногай и Тула-Бука, как говорили, крепко повздорили и не могли даже видеть друг дружку. Вражда их ещё более усилилась, когда Ногай ушёл в низовья Дуная обычным проторенным путём и сохранил весь добытый во время похода полон, в то время как молодой царевич двинулся в Сарай безлюдными степями, напрямик, думая сократить путь. Вскоре он сбился с дороги, а вдобавок ещё повалил густой снег и ударили крепкие морозы. Тогда, вынужденные бросить помёрзший полой и все награбленные богатства, татары пошли дальше наугад, плутая по бескрайней заснеженной равнине. С голодухи они стали есть своих боевых коней, затем принялись за собак, а после начали поедать своих умерших соплеменников. В конце концов, Тула-Бука добрался-таки до Сарая, пеш, с одной женой и кобылой. В несчастьях и бедах своих он винил Ногая, давшего совет поскорее уйти в Сарай, и таил на него обиду и злость.
Меж тем жизнь на Червонной Руси мало-помалу начала налаживаться. Сёла и деревни, правда, обезлюдели, лежали в запустении, но в городах, особенно во Львове и Перемышле, быстро возрождались торги и ремёсла. В церквах служили молебны об избавлении от мунгальской рати.
Варлаам, как только прибыл в Перемышль и узнал об уходе татарских полчищ, велел укрывающимся в городе жителям окрестных сёл возвращаться и отстраивать свои дома. Но тут вдруг пришло известие, что в окрестностях Львова вспыхнула эпидемия, косившая людей, как снопы. Поползли слухи, что виновны в ней татары, которые якобы в отместку за свои неудачи отравили воду в реках и колодцах ядом, извлечённым из мёртвых тел.
Низинич проводил дни в беспокойном ожидании. Он думал о Сохотай, о матери, о Витело. Как они там? Живы ли? Никаких известий не было, всё вокруг замерло в тревоге, не ездили по дорогам купцы, снова стихло оживившееся было торжище. Люди прятались по своим домам, жгли факелы, окуривали себя и близких, веря, что огонь обережёт их от лютой беды.
В щелях хором свистел ветер. За окнами бушевала вьюга, мела позёмка. Стоило выйти за ворота, как лицо коченело от холода. Слать гонцов во Львов было опасно, и Варлаам предпочёл ждать, уповая на Волю Всевышнего. Каждодневно он направлял стопы в церковь Иоанна в Детинце, истово клал поклоны, ставил свечи за здравие рабов божьих Анфисы, Марии, Льва и за упокой душ Тихона и Матрёны. На душе было скверно, тоскливо, уныло.
Но вот однажды поутру распахнулись ворота Перемышльской крепости, и к дому посадника, звеня бубенцами, подкатила тройка резвых жеребцов. С открытого возка, стряхивая снег, спрыгнула разрумянившаяся на морозе Сохотай. Она была облачена в тёплый овчинный полушубок, перетянутый широким кожаным поясом. Голову мунгалки покрывала меховая шапочка с верхом из голубого бархата, руки обтягивали сафьяновые рукавицы. Варлаам не сразу и узнал её, молодую, красивую, с ослепительной белозубой улыбкой.
Экая на тебе одежонка! — удивлялся Низинич, заключая невесту, прижавшуюся к нему холодной щекой, в объятия. — Не думал, не ждал, что приедешь.
Женщина тяжело дышала, долго молчала. Она сорвала с головы шапку, и иссиня-чёрный каскад волос рассыпался у неё по плечам. Она чуть отодвинулась от Варлаама, откинула голову назад, пальцем в сафьяновой рукавице поправила волосы, снова улыбнулась.
«А ведь она моложе, намного моложе меня, — подумал вдруг Низинич. — Ей, верно, не такой, как я, нужен. Молодой, красивый, сильный. Хотя... Как говорила она о своём брате? Не всё в жизни измеряется силой. Может, ей тоже хочется покоя, тишины, мира?»
Тем временем Сохотай прервала молчание.
— Я не вытерпела... Решилась... Уехала из Львова. Там — страшно... Люди умирают... Язва... — говорила она. — Скучала, спешила... Давно не видела.
И я по тебе скучал. Много раз на краю гибели был. Друга моего Эльсидей убил. Я ему отомстил.
Варлаам, усадив растрёпанную Сохотай на лавку, долго и обстоятельно рассказывал ей о походе, не скрывая от неё ничего из своих мыслей и ощущений. Молодая женщина слушала, подперев подбородок рукой.
— Ты можешь меня ругать, презирать, осуждать, но ты должна знать... Мне иначе было нельзя. Тихон — он был мой друг, мой лучший друг.
На глаза навернулись слёзы. Варлаам потряс седеющей бородой. Сохотай обхватила его голову, прижала к своей груди, шепнула:
— Мне не за что тебя осуждать. Ты поступил умно, правильно. Так и надо. Эльсидей — он зверь. Он был там... Когда убивали моего брата... Я бы поступила так же.
Удивительно, как эта женщина умела успокоить, унять бушевавшие в душе сомнения. Её простота была для Варлаама своего рода целебным лекарством. Именно сейчас, в эти мгновения он вдруг осознал, почувствовал, что беды его проходят, что уносится прочь страшное лихолетье, что минует его полыхавшая где-то подо Львовом моровая язва и что отныне всё в жизни его будет спокойно и упорядоченно.