Юрию стукнуло двадцать шесть лет, но, несмотря на молодой возраст, был он не в меру толст, выглядел каким-то обрюзгшим, мешковатым, медлительным, живот едва не вываливался у него из-под туго обтягивающей стан шёлковой алой рубахи, надетой под кинтарь с расстёгнутыми серебряными пуговицами.
«Верно, уже и не застегнёшь. И в кого он такой? Вроде и у нас в роду, и у покойной Констанции этаких пузанов не бывало. Может, не мой он сын? Зачат от какого-нибудь угорского барона или польского шляхтича? С кем только дочь Белы ни путалась!»
Юрий вопросительно уставил на отца своё круглое, лоснящееся жиром лицо с упрямым, крутым, как у быка, лбом, по которому крупными каплями катился пот.
— Не утащит. Пошлю к Владимиру Мемнона. Пусть потолкует. Даст Бог, что-нибудь из волынского наследия и нам с тобой перепадёт.
— Ну гляди, отец. Одно токмо те скажу: боле без стола сидеть за твоею спиною не хощу! Дал бы хоть что?! Дрогичин хотя б! — В выпученных чёрных, как южная ночь, глазах Юрия горела едва сдерживаемая злость.
— Воистину тако, батюшка, — тихо прощебетала тоненькая Ярославна. — Маемся мы. Праздно-то жить у тебя невмочь.
Она скромно тупилась, неудобно было ей гневаться на старого свёкра. Руки её с тонкими перстами перебирали чётки, одета бывшая тверская княжна была как монахиня, в чёрное платье. Такой же чёрный убрус закрывал её чело и уши.
— Дам что-нибудь. Не сейчас, позже. — Лев вздохнул.
— Енто когда ж?! — прикрикнул Юрий. — Надоело ждать от тя милостей. Тако и ведай: еже не даст ничего Владимир, сам я, силою у его отыму! На том слово моё крепко!
Набычившись, упрямо вытягивая красную толстую шею, сын Льва круто повернулся и вышел в дверь.
Отец проводил его вымученной презрительной ухмылкой.
«Все — враги. Даже в семье покоя нету».
— Да решай же что-нибудь! — провизжала над ухом Святохна.
«Муха навозная! — Лев злобно сплюнул. — Палкою бы тебя прихлопнуть. Ишь, взвилась!»
— Воистину, матушка, — поддержала её Ярославна.
Обе женщины, шурша одеждами, сели на лавку напротив Льва.
— Уплывёт, уплывёт из рук твоих Волынь! А там — богатства несметные, там и Литва рядом, и немцы. Там грады торговые богатые, реки быстрые полноводные, земли плодородные! Неужто ж енто всё Мстиславу достанется?! — неумолкаемо жужжала Святохна.
Лев, слушая её, с горечью подумал о безвременно угасшей Елишке. Та не стала бы спорить, кричать, упорствовать. Этой же — всё мало. Прибыла из своего Поморья в одном дырявом платье, вот и довольствовалась бы тем немалым богатством, какое имеет — так нет ведь! Воистину: имеющий серебро да серебром не насытится.
— Сказал уже: отправляю в Любомль Мемнона! Он всё разузнает. А потом и будем думать, как быть, — устало и раздражённо изрёк Лев, поднимаясь с кресла.
Святохна пыталась что-то добавить или возразить, но, поняв, что решение князево непоколебимо, в сердцах махнула рукой.
Ярославна скромно смолчала, поджав тонкие губки.
Лев, запахнувшись в полосатый сине-жёлтый персидский халат, шаркая ногами по полу, вышел из палаты на гульбище. Он подставил лицо солнцу и долго стоял, опираясь плечом о столп, размышляя о том, сколь безнадёжно мелки в своём корыстолюбии окружающие его люди. Вот потому и погибла Русь Золотая Киевская, что все только и кричали, и требовали: «Дай, дай!» А как пришли мунгалы, разбежались кто куда, попрятались по лесам и болотам.
Да, а ведь верно. В этой мелочной суете, в этом сребролюбии таится главное несчастье. И его, Льва, и прочих, и всей Руси Червонной, да и не только её. А где чувства и мысли измельчали — там гибель.
Словно холодом овеяло старого князя, он зябко поёжился и отодвинулся от столпа вглубь гульбища.
86.
Лето и осень 1289 года от Рождества Христова Варлаам провёл вместе с женой в Перемышле. Стараниями Сохотай в старом посадничьем доме был наведён порядок и со тщанием поддерживалась чистота, напомнившая Варлааму с душевной болью ту, что царила во Владимире, в хоромах незабвенной Альдоны.
В октябре полили нескончаемой чередой дожди, вода в реках замутилась, вспухла, бешеным бурным потоком нёсся с отрогов Карпат стремительный Сан, оглашая окрестности могучим рёвом.
В боярских теремах учиняли роскошные шумные пиры, игрались свадьбы. Низинич жил вдали от всего этого, на радостный, беззаботный гомон он взирал издалека, со стороны, смех и веселье вызывали у исто в душе только глухое раздражение и неприязнь.
«Давно ли татары ушли?! Сёла всё ещё в руинах лежат, а эти!» — думал он со злостью.
Да и некогда было посаднику предаваться пирам и пустым разговорам. Едва не каждый день приходилось ему выезжать в очередное село, чтобы пополнить княжьи амбары хлебом, мясом, олом. Он старался не обдирать крестьян, как липку, брал только положенное, иной раз даже прощал долги, махая рукой с сокрушённым вздохом и с горечью наблюдая утлые, полуразрушенные избы и мазанки. Тиунов-лихоимцев не терпел, тотчас отправлял во Львов на княжеский суд или сам, своей волей переводил в холопы, заставлял работать на княжеской ролье[226]
или на дворе.