Верно, второпях я забыл дать Тучерезу воды. И он рассчитал, что без воды не сможет преодолеть большое расстояние в такой нестерпимый зной, не сможет выполнить волю человека. Я отдал Тучерезу последние капли воды. Он посмотрел на меня какими-то благодарными глазами и, казалось, хотел вымолвить: задание выполню. Голубь снова вспорхнул, набрал высоту и полетел на юг, на заставу. Вскоре к нам прибыла помощь. И еще случай. Однажды, в июльский зной мы напали на след нарушителя. Об этом тоже составили депешу и направили ее с голубем. Трое суток пробирались по песчаным барханам. Мучила жажда. Винтовки и подсумки, набитые патронами, казались пудовыми. На четвертые сутки в зарослях саксаула мы настигли нарушителя границы.
Вернувшись на заставу, мы узнали, что голубь с депешей не прилетел. Это нас очень огорчило.
— Сбит хищной птицей, не иначе, — предположил начальник заставы.
Жаль мне было Тучереза, но что сделаешь, в наряды стал брать других.
Как-то утром, на девятые сутки после того, как мы обнаружили чужие следы, в казарму, запыхавшись, прибежал командир отделения.
— Ребята, Тучерез вернулся! — крикнул он и пулей выскочил на улицу. Мы за ним.
У дерева с оттопыренным в сторону крылом стоял мой голубь. Его не узнать: перья на груди вытерлись, он еле держался на ногах. Все эти дни голубь пешком пробирался на заставу.
Тучерез, свернув набок голову, смотрел на собравшихся маленькими, как бусинки, глазами. Смотрел виновато, тоскующе, нежно, будто хотел сказать: «Не обессудьте, гляньте на мое крыло, на запыленные на нем пятна крови».
Раненный хищником, он летать не мог. Но по инстинкту находил среди сыпучих барханов и жесткой, колючей травы лишь ему известную тропинку на заставу. Голубь шел к голубке, нес ей свою любовь, а пограничникам на истертой до крови ножке — срочную депешу.
КОК-ТАС
Смеркалось. Ануфрий Иванович, колхозный бригадир, прихрамывая, возвращался из вечеревшей степи. «Должно быть, к дождю, вот ведь как разболелась старая рана». Откуда ни возьмись, подлетела Таня-почтальонша:
— Дядя Ануфрий! Вам письмо.
Бригадир на ходу раскрыл конверт, на котором было размашисто выведено: «Не сгибать — фото», — дважды прочел со знакомым почерком тетрадный лист. Дойдя до своей калитки и чувствуя, как горло сжала сладкая боль, он крикнул:
— А ну-ка, Дарьюшка, пляши!
Женщина, что хлопотала около летней кухни, кинулась через вишенник навстречу мужу, вытирая о фартук руки.
— Что там, Ануфрий?
— Вести от Витальки, — сияющий, как солнышко, ответил Ануфрий, и его остюковатые брови поднялись вверх.
— Не зря нынче во сне видела бой нашего петуха с Христиным. Вот она, примета: письмецо домой билось. А фотки нет? Как он в форме-то выглядит?
— Как же, Дарьюшка, вот и фотка. Не узнаешь?
Дарьюшка взяла из рук мужа кем-то переснятую фотографию.
— Это же не Виталька! Но знакомый…
— Знакомый? — недовольно усмехнулся муж. — Или стареть начала, память пришибло. Всмотрись лучше…
— Батюшки! — всплеснула руками Дарьюшка. — Так это же ты, Ануфрий.
— Читай, не мешкай, — отбирая у жены фотографию, приказал Ануфрий.
— Служу на именной заставе, — медленно тянут материнские губы. — Машину вчера получил, новую… Ты был на коне, а я на машине. А фотографию нашел в Книге истории заставы. Смотрю, что-то знакомое лицо. Не отец ли? Когда прочитал подпись под фотографией, то совсем уверился — это ты, мой отец.
Ануфрий не сводил глаз с жены, читавшей письмо.
— Бог весть, в какой край сынуля заехал, — качает головой Степановна. — Может, это на конце света?
Она приставила к глазам конверт, словно желая убедиться, что письмо пришло издалека. Ее губы читают обратный адрес: п/о Кок-Тас…
Женщина, коснувшись рукой переносицы, зажмурилась, силилась что-то вспомнить.
— Батюшки светы, — встрепенулась она, широко раскрыв от радости глаза. — Ануфрий, так ведь и твою же заставу так звали. Помнишь, ты мне, еще девушке, в наше село из Кок-Таса письма с картинками присылал. Да и фотка твоя — на рысаке, с саблей. Сам курносенький, черноглазый, губы трубочкой. Кругом горы, а рядом облака — что твои гуси-лебеди летят… Сейчас Виталька, знаю, в военном, тютелька в тютельку весь в тебя.
— Да, дорогуша, это та самая заставушка, где я служил, на Тянь-Шане.
Ануфрию Ивановичу вспомнились далекие годы тревожной службы, боевые друзья и белоногий дончак Воронко, которому басмачи во время жаркого боя отрубили правое ухо.
— Давай, Иваныч, не медли, пропиши сынуле что и как. Эх, батюшки-светы! Как оно в жизни вышло: сынок на твою комсомольскую стёжку напал…
Степановна кончиком платка растерла на щеке влажную дорожку слез, еще раз нежно погладила письмо. Потом на бесцветных губах появилась улыбка. Глядя в лицо мужу, она с голубиным воркованьем проговорила:
— Может, служба у него легче твоей будет. Как-никак — машина у парня, не то, что у тебя был безухий Воронко. Помнишь, писал мне: сутками качаюсь в седле, будто сросся с конем.