16 апреля, еще до отъезда из Петербурга его родных и Кайсарова, Андрей Иванович записывает, что вчера ему пришла «мысль переводить опять ”Eloisa to Abelard“ и опять с прежним жаром, как будто прошлого году!» (Там же, 125). За месяц он еще дважды упоминает в дневнике об идее взяться за перевод знаменитой эпистолы Александра Поупа (Там же, 127, 128) и сообщает Жуковскому, что, закончив «Элегию» и «Макбета», на следующей неделе берется за «Элоизу» (ЖРК: 407, 408). Однако необходимость вновь отправляться в Вену заставила его отложить эту работу.
Испытание
Статус Тургенева в Вене был неопределенным. С одной стороны, он ждал оказии, чтобы снова отправиться с дипломатической почтой в Петербург в качестве курьера. С другой, в ожидании такого распоряжения он должен был исполнять разнообразные переводческие и канцелярские поручения, не получая за это жалованья, – выражаясь современным языком, можно сказать, что он был прикомандирован к посольству на правах интерна. Андрей Иванович не мог сколько-нибудь осмысленно планировать собственную карьеру и постоянно примеривал к себе венскую жизнь, размышляя, подходит ли она ему и где ему по-настоящему хотелось бы быть.
Прибыв в конце мая к месту назначения, Тургенев почти сразу же уехал в Карлсбад в составе свиты, сопровождавшей на воды русского посла в Вене графа Андрея Кирилловича Разумовского. Подробный рассказ об этой поездке, занявшей более полутора месяцев, и пребывании в Вене в августе составляет второй венский журнал, написанный в письмах к Жуковскому и Мерзлякову (см.: 1240). Эта адресация, конечно, совершенно условна – в полном соответствии с каноном, заданным «Письмами русского путешественника», журнал представлял собой художественное произведение. Закончив работу, Андрей Иванович отослал ее не в Москву, а в Геттинген – брату и Кайсарову (1239: 52 об.).
Второй венский журнал, как обещал Тургенев еще в Петербурге, написан «с жаром». Его восторженный автор мало похож на создателя дневника, постоянно занятого мучительным самокопанием. Андрей Иванович рассказывает о красотах горных пейзажей, которые он увидел впервые в жизни, о беседах в Праге с писателем Августом-Готлибом Мейснером про Клопштока и Коцебу, о венских спектаклях и балетах, о школе для глухонемых детей, о картинной галерее. Как и во время первой поездки, на него наибольшее впечатление произвело изображение умершего молодого человека и скорби по нему. Тогда это была картина отпевания великой княгини Александры Павловны, на этот раз «смерть Авелева». Судя по описанию («Ева сидит над ним, Адам стоит, подняв глаза на небо. Какая горесть во всех чертах его! Какая красноречивая горесть!» [1240: 19]), речь шла об этюде к картине Филиппа де Шампеня «Адам и Ева, оплакивающие смерть Авеля», хранящемся сейчас в венском Музее истории искусств. Поэзия раннего ухода из жизни по-прежнему сильно трогала его сердце.
Во время его первой поездки в Вену и в первые месяцы второй путевые записки в форме писем друзьям заменяли Тургеневу дневник. В начале осени он снова почувствовал потребность вернуться к жанру, ставшему для него за три года привычным. Неоконченная тетрадь, куда он переписывал письма Екатерины Михайловны, осталась в Петербурге. 10/22 сентября Андрей Иванович заводит новую, а через три дня после этого делает последнюю запись в венском журнале. На смену пылкому молодому путешественнику вновь приходит меланхолический созерцатель движений своей души, испытавший превратности судьбы.
Такая метаморфоза была отчасти связана с прагматикой обоих произведений – многое Андрей Иванович не был готов доверить даже самым близким друзьям. И все же жанровая природа текста сама по себе имела значение – переживания, которые воссоздаются в описании путешествия и интимном дневнике, принципиально различны. Если в первом случае в распоряжении Тургенева был надежный образец, созданный Карамзиным, то во втором он мог опираться только на собственные силы.
Как обычно, новая тетрадь открывалась программной записью: