Не безумной ли я, что даю улетать времени, которое не стои2т ни минуты. Что я сделал? Что я делал? Двадцати лет моей жизни не стало! Где искать мне их в истории моей жизни. Двадцать лет я душевно проспал.
В последние два года написал Елегию; деятельнее ничего не было для моего разума. Что я читал? Коцебу и Шиллера. Когда буду читать историю? Когда голова моя будет в той деятельности, которую я почитаю целью жизни моей и всякого человека?
Все бы переменил теперь в своей прошедшей жизни. Нет! Почти все! То пусть навсегда остается, что заставляет меня теперь проливать иногда слезы, что иногда меня трогает, когда я ввечеру сижу подле <одно слово нрзб.> за фортепиано. Чему обязан своими приятнейшими воспоминаниями. – Савинскому подворью, наконец, собраниям в доме Воейкова, и мало ли еще чему, приятному и неприятному! Что горестнее было моей болезни? Но и о ней приятно вспоминать теперь. О тех печальных зимних днях, когда я приходил в больницу к Мудрову[132]
, о том утре, в которое был у Рихтера, о том времени, когда целые дни плакал и обнимал мысленно брата.<…> Что, наконец, будет со мною? В будущем не вижу радостного… Какие непреодолимые, мучительные препятствия предвижу в главном моем предназначении… Но и в нем еще не заключается мое щастие. Виноват ли я в етом? Я не вижу щастия в том, чего еще совсем не знаю, но – что! оставляя все судьбе, не буду противиться; буду действовать там, где мне действовать должно. Буду смотреть на желтеющие деревья, буду вспоминать прошедшую осень и чувствовать осень моего сердца. –
Так увядают и мои лестные надежды, так я прощаюсь с своими планами; но есть ли уж им нельзя исполниться, то не хочу расстаться с тоскою души моей! (1239: 2–3)
Переживания, воплотившиеся в этом фрагменте, глубоко конфликтны. С одной стороны, Андрей Иванович занимает позицию, найденную им с первого дня работы над дневником, – проецирует в будущее свой идеализированный образ и, исходя из него, подвергает себя строгому суду. В этой перспективе все двадцать лет его жизни – исключения не сделано даже для раннего детства – были растрачены впустую. Теперь он требует от себя «деятельности», которая соответствовала бы его представлениям о предзназначении человека.
С другой стороны, автор дневника уже чувствует наступившую «осень сердца» и готов жить одними воспоминаниями. Своего рода граница между двумя этими эмоциональными матрицами проходит по фразам: «Все бы переменил теперь в своей прошедшей жизни. Нет! Почти все!» Если венерическое заболевание и визиты к доктору Рихтеру, от которого он возвращался, плача от ужаса, что врач расскажет о его прегрешениях отцу, относились к «приятнейшим воспоминаниям», то менять в прошедшей жизни не нужно вообще ничего, любое прошлое прекрасно уже тем, что оно миновало.