Трижды прокричал павлин, и бесчисленные черепа на пиках, как по команде, погасли. Жуткая, совершенно непроглядная тьма со всех сторон обступила Василису. Сердце у нее гулко, на весь мир, забилось. «Мамочка ро́дная, да куда же мне теперь-то идти?!» — обмирая, подумала она.
Идти было решительно некуда…
Но вот невозможно далеко, где-то на самом краю Вселенной, замерцали два слабых, близко расположенных друг к другу огонечка. Суженая капитана Царевича, не ощущая руки своей, перекрестилась и пошла на свет. И вот, когда Василиса сделала ровно
«Господи, — в ужасе остановилась она, — но если под ногами нет родной земли, то как же… как же это я иду?! Нет, чепуха какая-то! Ведь если я иду, а наступать как бы и не на что, то это значит… это значит, что нет и меня самой!..»
Несуществующими уже руками она попыталась нащупать себя во тьме и, когда этого у нее не получилось, закричала голосом, которого тоже как бы и не было: «Гос-по-ди!..»
Смуглый курчавый чертенок сидел у Василисы на животе.
— Тетенька, — скаля ослепительно белые зубешки, спросил он, — а чего это вы кричите, тетенька?
Вот так и проснулась Любовь Ивановна в цыганском таборе, а точнее сказать — в избе временно проживавшей в городе Новоцапове цыганки Семеновой Раисы.
— Ну ты и спать, красавица! — весело удивилась Раиса, входившая в горницу с кипящим самоваром. — Вставай, вечер уже на дворе, ужинать пора.
За окном и в самом деле уже смеркалось.
— Мамочки, это что ж — я весь день проспала?! — ахнула Василиса.
— Иди, иди, умывайся, зеленоглазая! — подмигнул ей баро Георгий, муж старшей Раисиной сестры Катерины, той самой пожилой цыганки, у которой безухий Пьер вытащил деньги из-под юбки.
С улицы Любовь Ивановна вернулась румяная, похорошевшая, с посветлевшим взором. Вот тут-то и накинулась на нее вся семеновская малышня, душ пятнадцать, не меньше, хохоча и взвизгивая, повалили ее на цветастые одеяла, расстеленные прямо на полу, до синяков бы защипали, до колик защекотали бы гостью, кабы чернобородый, с золотой серьгой в ухе, баро вовремя не цыкнул на них.
Сели за праздничный, с выпивкой и с горячими пирогами, стол.
— Выпьем, бабоньки, за то, чтоб хорошим людям дэвэл помогал! — подняв стакан, сказал хозяин дома. — За тебя, Любаша, за удачу твою! Чур, пьем до дна!
Крепкая водка с перцем обожгла горло.
— Дэвэл — это дьявол по-вашему, что ли? — прокашлявшись, прошептала Василиса на ухо своей бывшей соседке по камере.
— И-и, типун тебе на язык! — замахала руками Раиса. — Дэвэл по-цыгански — Бог, милая. Ешь, закусывай. Давай я тебе картошечки положу…
Выпили по второй, по третьей.
— А вот уж Алфеев-то наш — точно дьявол во плоти, — сверкнула глазами Раиса. — Дурной человек, злой. Слухи о нем нехорошие, такие, что и повторять боязно… Э-э, подруга, да ты никак осоловела, а ну-ка, вот маслице сливочное, колбаска…
У Василисы, которой действительно малость шибануло в голову, блестели глаза, кончик носа у нее побелел, проступили веснушки.
— И ведь с виду девка как девка, — подкладывая Василисе винегрета, не унималась Раиса, — но ты, морэ, загляни в ее глаза… О дэвлалэ, да что ж я, глупая, несу! — ни в коем случае не смотри в них, морэ! — пропадешь, ума лишишься, как Алфеев… Эх, ромалэ, видели бы вы эту картину! Сижу за решеткой в темнице новоцаповской, ну! — стук. «Кто там?» — спрашиваю. «Это я, капитан Алфеев, со своими подчиненными. Выходи, Семенова, на свободу, теперь мы за тебя срок отбывать будем…» А сам серый весь, челюсть отвисшая. А Любашенька-душенька чуть в сторонке от них, волков, стоит, в руке пистоль, глазищи так и светятся!.. А как мы по улице бежали! И смех, и грех! Я в туфлях — только пыль столбом стоит, подковы цокают, зеленоглазая — сзади, босиком, каблуки мои подбирает…
— Эх, гошо чяй, а босиком-то зачем? — тряхнув серьгой, закричал бородатый морэ.
— А чтоб сподручней бежалось, серебряный, — хохотнула златозубая Раиса, — шнурков-то у нее в тапках не было — Пантюхин, змей, вынул. Вот так и помчались — она, ромалэ, босиком, а я — в табор прямиком!.. Эх, чэвяла!..
Выпили за молодость бесшабашную, босоногую, за цыганскую тайную тропку по утренней росе. Баро Георгий взял в руки поцарапанную, с бантом на грифе гитару. Зазвенели струны. Голос у чернобородого цыгана был хрипловатый, хватающий за душу, а песни — все до одной Василисе незнакомые, почти непонятные, настоящие — цыганские.
— Про что он поет? — спросила Василиса, положившая голову на плечо своей новой подруге.
— Да все про то же: про долю нашу цыганскую, про долгую-долгую дорогу…
— Про дорогу… И куда же ведет она, эта ваша долгая дорога?
— А Бог его знает, расхорошая ты моя! К счастью, должно быть. В страну, где чистые воды и нетоптаные травы.
— Есть такая?
— Как не быть, сама видала. Поле там широкое, ковыльное, над полем — от востока и до запада — радуга, а под эту радугу муж мой Сенька мчится-скачет на лихом коне!..
— У тебя муж есть?