«Грезя наяву, я создаю себе мир. И забываю о времени. Как давно я уже лежу в затемнённой комнате? Которая, впрочем, не так уж темна и мертва. Глаза быстро привыкают к сумраку, следят за сетью трещин на потолке или за солнечными зайчиками, скачущими по кафельному полу. Сквозь щели в жалюзи всегда просачивается немного света, образуя дрожащие полосы или пятна. Я не могу насмотреться на это представление. А это не козья голова? Не ослиный профиль? Вглядывание требует толкований, и комната вдруг оказывается обитаемой. Населённой зверями и другими существами, я даже слышу их шёпот. Каждый раз заново переживаю я превращение моей camera obscura в комнату чудес, а моего одиночества – в счастье. <…>
Со временем комната для сиесты стала моим приютом. Убежищем. Окружавшая меня пористая мембрана давала мне чувство защищённости и свободы.»
Кем всё-таки стала в результате всех своих кочевий Ильма Ракуза? Какую идентичность оказалось возможным составить из такого, всегда отрывочного, всякий раз неполного материала? У меня есть версия. Она стала европейкой – европеянкой, как говаривал Осип Мандельштам. Пусть и в очень локальном, со множеством местных особенностей – и вполне оседлом варианте: швейцарском, немецкоязычном. Живёт в Цюрихе. Она сама это выбрала – и стала одним из самых заметных и признанных поэтов, пишущих по-немецки (и членом Немецкой академии языка и поэзии в Дармштадте). Значит, язык не должен быть непременно родным, чтобы такое стало возможным?
(Впрочем, как мы уже догадались, поэзия – это то, что знает толк в дословесном).
Вместе с множеством прожитых и не вполне присвоенных – отпущенных ею на свободу непринадлежности – культур Ракуза получила из рук слепого и щедрого случая ещё и дивную возможность: выбрать одну из них. Это она и сделала – не переставая, впрочем, помнить о хрупкости этого дома и о прозрачности его стен. Но тем благодарнее его ценя.
Видя сквозь эти стены во все стороны, она не только пишет на присвоенном ею немецком языке, но и переводит на этот язык: с венгерского, русского, сербского, французского. На всех этих языках она говорит, – и, разумеется, ещё на словенском, языке её отца, одном из языков её детства. Опытом всех этих языков и культур она насыщает неродной язык, ставший ей домом, – насыщает куда щедрее, чем иные его владельцы-обитатели. Ради этого стоило в детстве как следует поездить.
Так
«Многоязычие, – говорит Ракуза, – для меня так же естественно, как шум прибоя. Оно успокаивает, это моя родина.»
Не знаю, можно ли стать человеком вообще (хотя, честно сказать, – очень хочется), – но вот стать европейцем вообще – куда более выполнимая задача.
И, пожалуй, даже стоит постараться.
Книга отречений[60]
Если бы случай не свёл на одном читательском столе книги Ильмы Ракузы и Катерины Яноух, их следовало бы специально положить рядом и прочитать подряд. Как ни удивительно, они – почти об одном и том же. Во всяком случае, об очень родственных друг другу опытах утраты в детстве своей изначальной среды, скитания по чужим землям, по случайным домам, травмы неприкаянности и непринадлежности – и, наконец, обретения (в случае Яноух – почти завоевания, упрямым усилием) новой родины. Действительно – родины; да, их может быть несколько: родина – то, что нас создаёт, без чего мы не были бы самими собой.
То, что чешка Яноух не стала бы нынешней самой собой без Швеции – совершенно очевидно. Тем более, что она – знаменитая писательница, притом именно шведская (и фамилия её поэтому имеет не совсем типичный для чешского уха и глаза облик: чехи сказали бы – «Яноухова»): все её книги, а написала она их больше трёх десятков (а шесть из них – переведены в России), – написаны по-шведски. На языке, который она начала осваивать – и стремительно, по её собственным словам, освоила – только в возрасте десяти лет. («Украденное детство» притом переведено с чешского. Значит ли это, что перед нами – единственная книга автора, написанная на её родном языке?)