Не могу, даже ради истории – ее истории, – вспомнить, как я нашла маленький этноресторан, в котором она работала. Помню только, что Мостар сверкал, как полированная джезва, хотя день был необъяснимо хмурым, несмотря на невыносимую жару. Помню туристов и их синтетические зонты от солнца. Они были раскрыты по всему Старому мосту, как венок из пластмассовых цветов на каком-нибудь важном кладбище.
Я увидела ее до того, как поняла, что смотрю на нее. Перед низкими деревянными воротами ресторана пара розовокожих туристов фотографировала официанток в национальных костюмах. Одна из них вытянула губы и послала неслышный поцелуй в айфон толстой австрийки. Другая, с улыбкой, автоматически скроенной для фотографии, смотрела вниз, на двух толстых кошек, которые прямо возле ее деревянных шлепанцев наслаждались брошенным ребром какого-то менее удачливого животного. Она наблюдал за ними так, будто завидует, что они на полу, с набитым пузом и с жирными усами, совсем голые, в то время как она парится в роли жены бега, одетой в наряды трех разных веков. Худоватые ноги вырисовывались под тяжелыми пастельно-голубыми шароварами, расшитыми золотыми нитями. Под белой рубашкой из плотного хлопка проглядывал красный бюстгальтер фирмы «Вандербра» – она забыла застегнуть украшенную вышивкой безрукавку и тем самым допустила хронологическую небрежность. Коса из обесцвеченных волос, забранная вверх, поднималась по фиолетовому бархату и исчезала под красной феской, с которой свисал измятый платочек. Стояла вот так, очарованная этими дворовыми кошками, как «Космополитен»-версия «Ханы Пехливаны»[2]
, без чадры, без своего капитана, без стихов, а вокруг нее припрыгивали мелкие официанты-беги, официанты-торговцы, с парижскими шницелями и жареной картошкой на круглых резных подносах. Тогда я ее узнала. Красные губы в улыбке, скроенной для случайного фотоаппарата, мелкие родинки совсем рядом со слишком обильно накрашенным глазом, вдруг поднятый локоть, чтобы энергично почесать подмышку под потным хлопком – это была она, это была Лейла, по-прежнему роскошная под вульгарным реквизитом, по-прежнему упрямая и потная и изЯ села в кафе, напротив ресторана, в котором она работала, и заказала кофе. На поверхности моего сменившего конфессию языка собирались крупинки терпкого осадка. Я уже и забыла вкус нашего кофе, боснийского кофе, турецкого кофе, домашнего кофе – как его ни назови, вкус всегда одинаковый. В Дублине я пила двойной эспрессо, между мной и зернами существовала дистанция, целый механизм, целью которого было убить воспоминание о стране, в которой этот кофе вырос. Я знала бариста, со стен модных кафетериев свисали их дипломы цвета сепии, напечатанные дорогим дизайнерским шрифтом – все это для того, чтобы перевести дикий язык необработанного кофе моему якобы утонченному нёбу. Но тот финджан в Мостаре встретил меня как гордая прачка встречает свою распущенную дочку, которая возвращается домой с вечеринки: он напомнил мне, откуда я и где мое место.