Несмотря на всех туристов, шлявшихся по булыжной мостовой и оставлявших жирные следы от пальцев на керамических сувенирах, до меня доносился наш язык: местами неестественный, вывихнутый мягким произношением, а местами совсем мой, позорно и бесповоротно мой, с обгрызенными согласными и растянутой иекавицей. Со мной бывало, во время моих
На маленьком металлическом подносе стоял горький кофе и лежало два кубика сахара. Эта картина напомнила мне о маме, крупной и тихой, как она своими полными пальцами кладет кусочек сахара себе на язык, прежде чем наполнить рот кофе. Иногда действие растягивалось – рот ее оставался открытым, пока желеобразная рука отправлялась в долгий путь за чашечкой, и я видела, как сахар начинает таять в соприкосновении с ее темным языком. Я перехватывала взгляд отца – зачем ей еще один кусочек сахара, ей нужно следить за весом, она раздалась, как свадебный шатер. Я никогда не ела сладости в его присутствии. Боялась, что однажды он так посмотрит и на меня.
Лейла меня не видела. Стояла там, у входа, напротив, часами приветствуя туристов, своим длинным меню соблазняя их войти в ресторан. Ее губы шевелились от названий шницелей и супов. В какой-то момент она вдруг исчезла из моего поля зрения – я была готова перебежать через улицу и убедиться, что она не удрала, – но она быстро вернулась с освеженным макияжем и без платка на феске. В конце смены она пошла внутрь переодеться, чем я воспользовалась, чтобы заплатить за литр кофе и три куска картофельной питы, которые заказала скорее для оправдания своего неприлично долгого сидения, чем от голода.
Когда она снова появилась, на ней были линялые джинсы, драные на коленях, и широкая рубашка в сине-белую полоску. Коса и макияж остались, деревянные шлепанцы девятнадцатого века сменили ортопедические кроссовки на липучках фирмы «Рози». В ее прозрачные шаровары влезла низкорослая особа с красными волосами и кривыми зубами. Она смеялась чему-то, что говорила ей Лейла.
Я стояла на другой стороне, напротив, не могла перейти улицу. По сравнению с ее белыми волосами и длинными голубыми ногтями я, в своих черных джинсах и застиранной желтой футболке, была старой и скучной. Как-то раз, на первом курсе она сказала, что мои старания выглядеть неброской очень бросаются в глаза. В тот момент ко мне вернулись бессмысленные, мелкие воспоминания. Та ночь, которую я проспала у нее – это было в школьные годы, – из-за того, что папа ударил маму по щеке. Я вспомнила, как она как-то раз лизнула мне глаз в ночном клубе, потому что пылинка грозила уничтожить весь мой макияж. Вспомнила ее черные волосы, как они плавают по поверхности Адриатики.
Я вытянула ручку из своего чемодана на колесиках и зашагала через улицу. В этот момент сверкающий черный джип с иностранными номерами чуть не положил конец моим страданиям. Тормознул он буквально рядом со мной и с таким громким сигналом, что все застыло – официанты замерли с подносами, сувениры перестали позвякивать, даже кошки, те самые, посмотрели на меня. Тогда она меня увидела. Закатила глаза и сказала: «О боже, какая идиотка», – как будто мы с ней разошлись утром после завтрака, а не двенадцать лет назад. Разъяренному датчанину она махнула, чтобы тот отъехал – «Что ты застыл здесь как памятник», – и все вернулось к норме: официанты, продавщицы открыток, кофемашина. Все заработало после одного-единственного жеста Лейлы Бегич. Она перешла улицу, остановилась передо мной и смерила взглядом с головы до пят. Я чувствовала себя так, будто меня прислали из транспортного агентства и сейчас она проверяет, смогу ли я быть ей полезна.
«У тебя права есть?» – спросила она. После «вали к ебеной матери». После начальной и средней школы, университета, закопанного Зайца. После половины жизни, если не всей – есть ли у меня права.