Не помню, как я узнала. Это, впрочем, и неважно. Помню только, что город был другим, как будто из него кто-то высосал все соки и оставил его засыхать на траве. Было все больше темноты, все больше отмененных уроков, все больше молитв в ежедневных газетах. Было все меньше журналов, все меньше музыки, все меньше еды. Темнота распространялась, словно нас облил ею какой-то злобный ребенок. У моих сограждан неожиданно сделались другие лица. Некоторые всего лишь один раз нахмурились и навсегда такими и остались. Другие совсем исчезли, удалились без большого шума. Позже я, бывало, врала иностранцам. Я была маленькая, говорила я, я не понимала, что происходило. А это не так. Мы знали, и ты, и я. Мы знали, что
Ты все больше времени проводила дома, как цементом, огражденная страхом твоей матери. Как-то утром вы нашли перед входной дверью дерьмо. Человеческое, гору. Ты говорила, что никогда не видела такую кучу в одном месте. «Кто-то действительно постарался». Но вам было безразлично. Армин унес с собой страх, неудобство и позор. Превратил их во второразрядные эмоции.
Я выдумывала оправдания, чтобы выйти в город. Целый год бродила где придется, хотя отец мне запрещал это. За оградой заброшенной фабрики соков я каждый день видела дух маленького трехцветного гончего пса Лукаса, он потерянно бродил и искал какую-нибудь кость. Мне он не мешал, встречать его во время моих безуспешных поисков было утешением. Он напоминал о том, что было раньше, о том, что
Я была уверена, что где-то увижу Армина, что буду той, кто его найдет и вернет. Как будто он сам не знал дорогу домой. Тогда я еще не хотела признавать, что наш город был слишком мал для чего-то подобного. Там люди не могли потеряться. Они только исчезали.
И еще одно воспоминание: день, когда я решила вернуть тебе украденную сережку. Когда я последний раз была здесь, Армин развязал мой «хвост» под вашей черешней. А теперь эта пустота. Калитка, которая вдруг стала другой калиткой, и маленькая дорожка к вашей входной двери, за которой разверзся необъятный вакуум. Открыла мне ты, велела разуться. Снег, как и всегда, был грязным и полурастаявшим. Я молча послушалась и вошла в темный коридор. Отсутствие Армина заполняло пространство больше, чем когда бы то ни было раньше заполняло его присутствие. Как будто бы кто-то опустил потолок на незаметные пять сантиметров, а стены молча приблизились одна к другой в течение ночи.
Я заметила, что и в вашем коридоре, и в гостиной стало гораздо меньше вещей: исчез большой гобелен с двумя оленями, исчезли высокие деревянные часы над телевизором, а потом и телевизор. Вы продали почти все, что имели, включая тарелки с пестрыми квадратиками, с которых я когда-то ела твои именинные торты. Вы продали и большинство твоих барби, осталась только одна – врачиха, с черными волосами. Но тебе это было неважно: барби, как и эмоции, стали оскорбительными.
Твоя мать надевала черное платье, когда выходила в город, и черный тренировочный костюм, когда была дома. Он был блеклым – тот ее траур, – казалось, что кто-то нарисовал ее карандашом. А ты носила свои пестрые треники и красные джемперы, как уменьшенная хроматическая версия своей матери. «Черное надевают, когда у тебя кто-то умер», – сказала ты. Я молча согласилась. Армин не мертв, просто он где-то в другом месте. Где-то, где не так темно.
Ты не носила траура, но в твоей комнате был порядок. Постель заправлена безупречно аккуратно. Плюшевый медведь в изголовье. Я впервые увидела ковер и цвет твоего письменного стола. В магнитофоне – какая-то кассета. «Нирвана». Это музыка Армина, хотела я сказать, но все-таки не сказала. Сейчас она была твоей, я видела это на твоем лице. Дженет Джексон исчезла. Ты повесила на стену на ее место большое прямоугольное зеркало, которое останется здесь навсегда или хотя бы до того