Он — молча. А мама мычит, она всегда так потихонечку поёт. Про себя ничего не может, ей надо всё наружу. А, вот она и запела, значит, не так уж и болит голова у неё. Чего это они оба… премьеру же сыграли. Спели. Теперь, наверное, начали новое учить… И оба зависли.
До меня им дела нет. Неужели это вот так интересно? Слушать, смотреть, как твоя партия сочетается с другими голосами и с оркестром… Вот не лень им?
Я достаю из холодильника кефир. Отрезаю кусок батона. Пью прямо из бутылки, капает на футболку… ладно, хотя и свинство.
Потом ложусь. И лежу. Может человек иногда просто полежать? Иногда! Изредка! Просто — полежать?!.
— Иван! — ну что им ещё…
— Неужели так трудно. Пустую бутылку со стола убрать, и хлеб — крошки везде, ну что это, Ваня! И ведь в холодильнике еды полно, трудно было бросить на сковородку, разогреть?
А вот им самим не трудно?
— Я не мог разогреть. Сковородка грязная!
— А помыть?
— Я не голодный!
— Патологический лентяй… В кого ты такой уродился!
И правда, непонятно. Родители мои живут работой, своим театром. Только зачем? Мама однажды играла кого-то там, не помню. И вот самое главное в этой роли — красиво умирать в течение десяти минут, воздевать руки к небу и всё такое. Кого играет папа — даже боюсь спрашивать. Когда-то давно они потащили меня на спектакль, детский. «Дюймовочка». И там был такой отвратительный жаб. Я не сразу понял, что это он, мой папа. Вот этот жаб.
Чуть не умер от стыда.
…Это всё время так. Мама ещё ничего, а папа — то жаб, то медведь, то слоник. Реально, с ушами, с хоботом, как в детском саду. Вот для этого нужно было академию заканчивать. Без шуток, у него специальность «академическое пение». Хоботом трубить.
Вот уж в самом деле — в кого я уродился?…
— Иван. Может, ты это… встанешь уже и сделаешь что-нибудь?
— Зачем тебе.
— Ну. Мне же надо что-то про тебя писать, Ваня! А ты… ты только лежишь, как дурак.
— То есть — мне надо встать, чтобы тебе было о чём писать? Ну, ты даёшь… ты… ещё хуже моих родителей!.. Такую мотивацию мне ещё никто не придумывал.
— И как? Сработает мотивация, нет?
— Ещё чего… И вообще, я, может, не хочу, чтобы про меня писали. Зачем? Кому это интересно? Кому?…
— Мне, например. Интересно на тебя смотреть.
— Как я лежу?
— Ты же не просто лежишь. Ты ходишь иногда… думаешь.
— И?
— Что «и»! Ну… Ваня же. Мне нужно писать про тебя, вставай, а?
— Слушай. Просто отстань, ладно? Чего вы все от меня хотите…
— Ваня! Слушай, ну я понимаю, понимаю. Ты лентяй. Органический, вроде меня. Я тоже. Но я иногда… ну, я иногда, например, посуду мою.
— Начинается!
Мы пишем словарный диктант на английском.
Я делаю восемь ошибок; по крайней мере, думаю, что восемь. Может, больше. Восемь — это наверняка. Но ведь точно больше.
Я английский дислексик — каждое слово даётся с трудом, не могу выучить, в каком порядке идут буквы в слове «уои», в телефоне спасает автокоррект. А тут, в школе, никак. Но слово «independent» пишу правильно. А так — в любом случае восемь ошибок — это два. И если больше, тоже; задача выполнена. Творогов двоечник! Это все знают.
Еду в метро. Переход на «Белорусскую»; и на эскалаторе открываю телефон и пишу одно слово: «independent». Чтобы не забыть.
Не пью кофе, никогда не буду пить алкоголь. Так, чуть-чуть — возможно. И игры в телефоне. Я так — играю иногда. Но если очень зависаю — удаляю к чертям. Зависимости боюсь. Существует ли зависимость от независимости?…
Всё равно это иллюзия. Зависишь. От чувства голода и холода. От родителей. От того, что люди подумают. Но с этим последним я как раз работаю, довольно успешно. И вообще… разве можно не зависеть?
Можно. Иначе… иначе чувствуешь себя несчастным. А вот таким несчастным-страдающим я быть совсем не хочу. Я никакой не поэт. Нечего.
«Варя», — думаю я.
Вот что это, зачем?
Смешно, кстати. Я увидел в раздевалке, как она сменку переодевает. То есть увидел кроссовки и внезапно понял, что они её.
— Варь! Это что, твои такие огромные?
— Ну да.
— У тебя размер какой вообще?
— Ну, сорок третий. Ласты, да?
Да. Бесконечные. Мне даже в голову не могло прийти, что у неё такие огромные ноги! Больше, чем у меня. А когда увидел кроссовки отдельно — тогда осознал.
Она пошевелила ступнями. Странно — в носках (без дырок и без зайчиков) они не кажутся такими гигантскими, просто длинные ступни, узкие, как у египетских жрецов. Или я путаю, у них шеи были длинные? Нет, при чём тут шеи вообще? Жрецы, и они шагают… ступают… В общем, ступни красивые у Вари. Такие… Как можно их прятать в такие огромные кроссовки?
— Кошмар, скажи? — говорит она. — У мамы нормальный тридцать восьмой, что это вот за ласты, откуда!
То есть она страдает, получается? Ведь считается, что у девушки должна быть маленькая ножка. Я даже не знаю, как ей сказать, чтобы она поверила, как это круто. Она думает, это стёб и я её подкалываю.
А мне и правда страшно нравится, что у неё такие бесконечно длинные ступни — у меня даже что-то такое в животе делается от этого. А ведь я этого не хотел. Я хотел, чтобы просто друзья! Правда!