Какие-то нежилые места, заборы, заборы… но не безысходные, а красивые, старые. Широкие столбы, квадратные в сечении. На каждом — белый шар. Я смотрю на эту линию белых шаров — они сливаются вдалеке. Что там, за этими шарами — больничный корпус? Не посмотрел, была табличка. Но почему-то кажется, что там никого нет, какой-то заброшенный мир. Надо будет сделать серию снимков — разных шаров в городе, они же иногда встречаются, мраморные, бетонные… на заборах, на мостах; на спусках к реке. Нет, нет… какая серия снимков — мне лень же.
Я вдруг придумал такую штуку. Будто все эти шары связаны между собой, они как телефонные вышки… через них можно передавать информацию. И существует такой тайный мир, люди… или не люди… можно было бы написать роман. Если бы… если бы я хотел… если бы я умел что-то писать.
Парень пьёт что-то; наверное, пиво. В общественных местах запрещено пить в открытую; а если в пакете, то можно. У него, видно, не было пакета. И он завернул свою банку в нотную бумагу. Надо же: реально ноты, листок исписан от руки. Я даже не помню, когда я последний раз видел рукописные ноты, теперь же всё можно на компьютере. Интересно, он слышит эти ноты, когда пьёт?
Кажется, он не похож на тех, кто ходит в бар напротив моего дома. Кто так устал на работе, что теперь надо заработанное оставить в баре, чтобы с утра опять зарабатывать.
Музыкант?
Я думал о музыке… Нет, я не смогу никогда. Это пусть Варя. Варя, её Джон Дауленд, её виолончель. Они могут.
Я нагуглил этого Дауленда в телефоне и послушал ещё раз. И ещё раз. Так… подробно послушал. Если он в своём шестнадцатом веке писал такое. То… то зачем тут я? Что я могу добавить к этому?!.
Никакие мои буквы никому не нужны. Они никогда и никому не будут нужны.
Я хотел думать дальше про шары, но не стал.
Потому что как это всё вместе? Вместить? Чтобы и белые шары, и музыка. А ведь ничего нельзя упустить, тут всё невероятно важно. Как вот это… когда есть такое острое чувство мира, которое никак нельзя выразить ни в словах, ни в звуках. Ходишь, мычишь, как глухонемой.
— Когда же это кончится, что же за жизнь такая, невыносимо; когда же вы научитесь вилки на своё место класть!!!
Орёт. Чего вот она орёт?
— Мам, да я разложу сейчас, это две минуты, чего ты? Зачем?!.
— Работает над ролью, — объяснил папа. — Не идёт у неё… Входит… В состояние. Не бери в голову, не принимай на свой счёт.
— Ну да, а мы все виноваты, что ли?… — спросил я.
— Нет, — терпеливо объяснил папа, — просто её можно понять.
— А она? Она нас понимает? Ей до нас дела нет!
— Вань. Пойми, она работает. Для неё работа — всё!
— Пап. Но ты же тоже артист. Почему ты — никогда? Почему ты нормальный человек?
Он пожал плечами.
— Такой человек просто. Не знаю.
— Пап… А скажи. Вот скажи — ты что, не такой хороший актёр, как она?
Он молчит. Поднимает одно плечо, точно как я. Как… как Варя М.
— Я… Я не знаю, Иван. Я не могу судить. Но похоже, что она лучше. Да, лучше.
Я не понимаю. Не понимаю! Зачем класть на место вилки. Если мы ими потом опять едим.
На свете есть белые шары. И струна до на виолончели.
Они ведь это понимают. Они же не офисные работники, они понимают! Они знают, как можно свою жизнь — в звук. В такой чистый звук, абсолютный, как шар. От которого сигналы идут прямо в космос, напрямую.
Кто-нибудь может мне объяснить. При чём тут вилки?!.
Папа открывает холодильник, смотрит в него. И вдруг говорит:
— Ванька, давай сыру пожарим. Будешь?
Ну, как с ним? Ну, как… У меня в голове вот эти шары, а у него — сыр. Он достаёт сковородку…
— Come again! — поёт он тихонько. И дальше про «sweet love», и потом я уже не понимаю.
Джон Дауленд. То есть — у папы в руках сковородка и сыр, а в голове музыка шестнадцатого века. И музыка старинная, и слова… надо погуглить, чего там sweet love у него.
А то у меня только шары. Перекатываются. Стучат там друг о друга… гулко, пусто. И всё.
Но сыр вкусный. Тут уж никуда не денешься, есть такие простые вещи, одинаковые для всех.
Он режет розовый помидор, кладёт на тарелку вместе с сыром.
— Маме отнеси, — говорит. И опять тихонечко поёт.
И я отношу.
Она там лежит в наушниках с закрытыми глазами. Я просто ставлю тарелку рядом и всё. На запах же она должна среагировать?
У Джеффа баскетбол. Вот не понимаю — в чём счастье? Идти прыгать, прыгать, сталкиваться плечами — чтобы забросить мячик в корзинку. И что там дальше, слава, да? Ведь он играет не потому, что ему нравится прыгать. Я просто вижу, что Джефф играет в «крутого парня». Поэтому мой друг, лучший друг Женя из детского сада, и стал сначала Джеком, а потом и Джеффом. И тренируется каждый вечер, научился попадать в корзину с любых точек, рисует какие-то графики… упёртый. Добился, чтобы взяли в баскетбольную команду к старшим классам. Даже вырос на две головы, вот же человек, чего может, если захочет.
Я не против, пусть играет хоть в баскетбол, хоть в Джеффа-крутого-парня. Крутые парни нравятся девочкам. Да? Или нет?
Я спросил Варю, нравится ли ей Джефф.
— Тебе зачем? Это он тебя попросил?
— Да нет, у меня свой интерес. Чисто антропологический.