Алый. Тёплый алый цвет, он к тому же ещё и добрый. Сквозь веки я смотрю на солнце и вбираю в себя тепло алого, он облизывает меня, как большой и шершавый язык любимого пса. С этого всё и началось – я начал смеяться над теплотой, над алостью, над добротой. А больше я ничего вокруг не видел, лишь их. Они во всём. С тех пор я смеюсь над болью и обидой, над голодом и нуждой, ведь и они алые и добрые, добрые и тёплые, тёплые и алые. С таким пороком я мог стать только клоуном, и я им стал. Красный нос, улыбка до ушей, рыжие патлы торчком во все стороны, яркий костюм и ботинки необъятных размеров – всё это было, но не это заставляло всех смеяться надо мной. Антураж нужен только для первого броска в глаза зрителя. Потом толпа -а люди быстро сбиваются в толпы – превращалась в одного сверх-общего-человека, который только и делал, что слушал мой смех во все уши-глаза-нос-кожу. Я упирался руками в поясницу, выставлял свой живот, как беременный барабан, и хохотал, хохотал просто так. Потому что я хотел смеяться. Это было мое внутреннее качество, как вкус арбуза всегда есть в арбузе, даже в гнилом или недозрелом. И почти все люди вокруг смеялись, будучи детьми или взрослыми, служащими или солдатами, рабочими или снобами. Но смеялись всё-таки не все, некоторые клоуны не смеялись, они завидовали. Я отбивал у них хлеб и амбиции. Они не собирали денег там, где выступал я. И они меня сдали серой страже. Намекнули, мол, я – революционер и всё такое. Я даже не знаю что такое революция, но, наверное, и над ней можно посмеяться. Эти подробности я узнал позже, и посмеялся над ними уже здесь. И уж конечно, я смеялся, когда меня арестовали, когда читали приговор, когда тащили на эшафот (сам я идти не мог – уж больно смешно они корячились вокруг меня), когда палач щекотал мою шею веревкой, когда табуретка вылетела из-под ног…
Алый вновь вернулся ко мне. В последний раз.
Я дернулся и оторвался от тела мёртвого клоуна. Солнце светило мне в глаза, я закрыл их. Да, Алый был здесь. Я не снял клоуна с верёвки, ведь он не один гуляет по зелёным холмам и ему не требуется моя помощь. Радуга здесь, а мухи почему-то рядом с повешенным не роятся.
Собрат по смеху напомнил мне один разговор с отцом…
– А знаешь ли ты, какие на свете есть грехи? – спросил меня папаня как-то раз.
– Нет, – я точно не знал, лишь слышал разные версии от разных людей, а отвечать абы как отцу не хотел.
– Многие расходятся во мнении по этому вопросу. У одних грехов десять, у других больше или меньше. Но это – чушь и провокации, а также маразм и профанация. Грехов у человека может быть всего два: уныние и страх. Но они самые коварные, потому что кажутся несущественными.
– А как же ненависть, зависть…
– Не продолжай! – прервал меня он. – Я же говорил про людские грехи. Одна обезьяна может завидовать другой, у которой банан больше и желтее. Опять же иногда у животного возникает желание ради секса с самкой трахнуть соперника чем-нибудь тяжёлым по голове так, чтобы он не поднялся больше. И собственная важность вперемешку с гордостью может застилать глаза: мол, ты самая сильная обезьяна в стаде, самая мудрая, самая красивая и так далее. Хотя я не специалист по обезьянам – может быть, я на них возвожу напраслину. Сын, я же тебе перечислил набор людских грехов. Уныние и страх – эта парочка хорошо маскируется и её трудно вытравить из себя, но некоторым удается. И ещё: не критикуй никого и ничего. Ведь за критикой почти всегда скрывается зависть: он может, а ты нет. А за завистью скрывается страх: он сейчас может и может хорошо, а ты, быть может, уже никогда не сможешь даже плохо. Вот видишь, мы опять пришли к одному из двух грехов. На счёт того, что за страхом скрывается уныние… не знаю. Я до сих пор их разделяю. Истина, наверняка, находится на дне вот этого бочонка медовухи. Медовуха… – он причмокнул. – Какое сладкое слово!
Отец зачерпнул медовухи и выпил. А я выпил немного мудрости – тогда мне это не помогало – я был самонадеян и делил мир на чёрное и белое, уж я-то знал, кого надо ударить дубинкой, а кого – нет. Я был настоящей обезьяной средней волосатости. А отец у меня был крутой в лучшем смысле этого слова, но понял я это очень много съеденной малины спустя.
И мама вошла в мою голову через прокрутку воспоминаний. Мама. Я возводил карточный домик и уже почти достроил его из двух колод, как одна из нижних карт дрогнула – мой труд рухнул. Это мама слишком громко молилась и одна мысль, отлетев от неё в поисках Бога, свалила мою карту. Тогда я на это обиделся. Это было ещё до того, как я начал разговаривать с растениями во второй раз…
А однажды на день рождения я подарил ей розу без шипов. Я загодя посадил красную розу и уговаривал её не растопыривать шипов, я обещал защиту от опасностей мира. Она поверила и выросла без шипов. А мама после этого случая стала выращивать кактусы…