— В таком случае, — заметил Швейк, — пан капрал мажет гордиться: его никто не может измерить. Что бы на явке у полковника ни случилось, пан капрал должен оставаться спокойным и сдерживать свою вспыльчивость, так как всякое волнение вредит здоровью, а в военное время здоровье должен каждый беречь. Невзгоды, связанные с войной, требуют, чтобы каждая отдельная личность не была дохлятиной. Если вас, пан капрал, посадят, — продолжал Швейк с милой улыбкой, — в случае, если над вами учинят подобного рода несправедливость, вы не должны терять бодрости духа и должны оставаться при своем мнении. Знавал я одного угольщика (звали его Франтишек Шквор), которого в начале войны посадили вместе со мной при полицейском управлении в Праге за государственную измену. Позднее его казнили из-за прагматической санкции. Когда его на допросе спросили, нет ли у него каких-нибудь возражений против протокола, он сказал:
— Пусть было, как было; ведь как-нибудь да было: никогда так не было, чтобы никак не было.
За это его посадили в темную одиночку и не давали ему два дня ни есть, ни пить, а потом опять повели на допрос. Но он остался на своем, что «пусть было, как было, ведь как-нибудь да было: никогда так не было, чтобы никак не было». Его отправили в военный суд, и возможно, что и на виселицу он шел с теми же словами.
— Нынче, говорят, здорово много вешают и расстреливают, — сказал один из конвойных. — Недавно читали нам на плацу приказ, что в Мотоле расстреляли одного запасного, Кудрну за то, что капитан рубанул шашкой его мальчонку, которого на руках держала его жена, когда расставалась в Бенешове с мужем, а он, Кудрна, рассердился за это на капитана. Всех политических арестовывают. Одного редактора из Моравии расстреляли. Ротный нам говорил, что и остальных это ждет.
— Всему есть границы, — сказал вольноопределяющийся двусмысленно.
— Ваша правда, — отозвался капрал. — Так им, редакторам, и надо. Народ только подстрекают. Это как в позапрошлом году, когда я еще был ефрейтором, под моей командой был один редактор. Он меня иначе не называл, как паршивой овцой, которая всю армию портит. А когда я его учил делать вольные упражнения до седьмого поту, он всегда говорил: «Прошу уважать во мне человека». Я ему тогда показал «человека»! Раз, когда весь двор казармы был в лужах, подвел его к луже и скомандовал «ложись!»; пришлось парню падать в лужу, только брызги летели, как в купальне. А после обеда на нем опять все должно было блестеть, мундир должен был быть вычищен, как новый. Ну, и чистил, кряхтел, а чистил; да еще всякие замечания себе позволял делать. На следующий день опять был он у меня в грязи, как свинья, вывален, а я стою над ним и говорю: «Ну-с, господин редактор, так кто же выше: паршивая овца или ваш пресловутый «человек»? Типичный был интеллигент.
Капрал с победоносным видом посмотрел на вольноопределяющегося и продолжал:
— Ему спороли нашивки вольноопределяющегося именно из-за его интеллигентности, за то, что он писал в газеты об издевательстве над солдатами. Но как его не шпынять, если такой ученый человек, а не может разобрать затвор у винтовки, хоть ему десять раз показывай. А когда ему скажешь «равнение налево», он воротит свою башку, словно нарочно, направо и глядит на тебя точно ворона. Приемов с винтовкой не знает, не знает, за что раньше браться: за ремень или за патронташ. Выпялит на тебя буркалы, как баран на новые ворота, когда ему покажешь, что рука должна соскользнуть по ремню вниз. Не знал даже, на каком плече носят винтовку; честь отдавал как обезьяна. А повороты при маршировке, господи боже! При команде «кругом марш!» ему было все равно, с какой ноги ни делать; шлеп, шлеп, шлеп — уже после команды пер еще шагов шесть вперед, топ, топ, топ… и только тогда поворачивался, как петух на вертеле, а шаг держал словно подагрик или приплясывал, точно старая дева на престольный праздник.
Капрал отплюнулся.