— Знаете, что я вам скажу, пан капрал, — сказал Швейк. — Я, можно сказать, старый солдат, служил и до войны, и не было случая, чтобы руготня к чему-нибудь привела. Несколько лет тому назад, помню, был у нас в роте взводный, по фамилии Шрейтер. Служил он сверхсрочно. Его бы уж давно отпустили домой в чине капрала, но нянька в детстве его, как видно, уронила, — как говорится. Придирался он к нам, приставал, как г… к рубашке; то это не так, то то не по предписанию — словом, мучил, как только мог, и всегда нас ругал: «Не солдаты вы, а растяпы». — В один прекрасный день меня это допекло, и я пошел о рапортом к командиру роты. «Тебе чего?» — спрашивает капитан. «Осмелюсь доложить, господин капитан, вот с жалобой на нашего фельдфебеля Шрейтера. Мы как-никак солдаты его величества, а не растяпы. Мы служим верой и правдой государю императору, а не груши околачивали». — «Смотри у меня, насекомое, — ответил мне капитан. — Вон! И чтобы больше мне на глаза не попадаться!» А я на это: «Покорнейше прошу направить меня к командиру батальона». Когда я командиру батальона при рапорте доказал, что мы никакие не «растяпы», а солдаты его величества императора, подполковник посадил меня под арест на два дня, а я попросил направить меня к командиру полка. Полковник после моих объяснений заорал на меня, что я болван и чтобы убирался ко всем чертям. А я на это: «Покорнейше прошу, господин полковник, направить меня к командиру бригады». Тут он испугался и моментально велел позвать в канцелярию нашего фельдфебеля Шрейтера, и тому пришлось перед всеми офицерами просить у меня прощение за слово «растяпа». Потом он меня нагнал во дворе и заявил, что с сегодняшнего дня он меня ругать не будет, но доведет меня до дисциплинарного батальона. С той поры я всегда был начеку, но все-таки не уберегся. Стоял я однажды на часах у цейхгауза. На стенке, как водится, каждый часовой что-нибудь оставлял на память: нарисует, скажем, женские части или стишок какой напишет. А я ничего не мог придумать и от скуки расписался под надписью: «Фельдфебель Шрейтер сволочь», которая там раньше была. Фельдфебель, сукин сын, моментально на меня донес, так как ходил за мной по пятам и выслеживал меня как полицейский пес. По несчастной случайности над этой надписью была другая: «На войну мы не пойдем, на нее мы все на…». А дело происходило в 1912 году, когда нас собирались посылать против Сербии из-за консула Прохазки. Меня моментально отправили в Терезин, в военный суд. Раз пятнадцать приблизительно господа из военного суда фотографировали стену цейхгауза со всеми надписями и моей подписью в том числе. Мне раз десять велели, чтобы исследовать мой почерк, написать: «На войну мы не пойдем, на нее мы все на…» — и не меньше пятнадцати раз мне пришлось им написать «Фельдфебель Шрейтер сволочь». Наконец приехал эксперт-графолог и велел мне написать: «29 июня 1897 года Краловый Двур[63]
изведал ужасы стихийного разлива Эльбы». «Этого мало, — сказал судебный следователь. — Для нас наиболее важное заключается в том с…. Продиктуйте ему что-нибудь такое, где много «с» и «р». Эксперт продиктовал мне: серб, сруб, свербеж, херувим, рубин, шваль, — судебный эксперт, как видно, совсем зарапортовался и все время оглядывался назад на солдата с винтовкой. Наконец он сказал, что необходимо, чтобы я написал «Солнышко уже начинает припекать: наступают жаркие дни», и что это пойдет в Вену. Затем весь материал был отправлен в Вену, и наконец выяснилось, что надписи сделаны не моей рукой, но подпись, в которой я признался, действительно моя. Меня присудили на шесть недель за то, что я расписался, стоя на часах, и не мог, значит, охранять вверенный мне пост в тот момент, пока расписывался на стене.— Хорошо еще, что это не осталось без наказания. — не без удовлетворения сказал капрал. — Вы преступный тип. Будь я на месте военного суда, я бы вкатил вам не шесть недель, а шесть лет.
— Не будьте таким грозным, — взял слово вольноопределяющийся. — Поразмыслите-ка лучше о том, что с вами будет. Только что при инспекции вам было сказано, что вы должны явиться к командиру полка. Не мешало бы вам приготовиться к этому серьезному моменту и взвесить всю бренность вашего капральского существования. Что, собственно, представляете вы собою по сравнению со вселенной, если принять во внимание, что самая близкая неподвижная звезда находится от этого воинского поезда на расстоянии вывести семьдесят пять тысяч раз больше, чем солнце, и ее паралакс образует угол, равный одной секунде? Если представить себе вас во вселенной в виде неподвижной звезды, вы безусловно были бы слишком ничтожным, чтобы вас можно было увидеть даже в самый сильный телескоп. Для такой ничтожности на свете не существует даже выражения. За полгода вы сделали бы на небосклоне дугу, а за год эллипс настолько малых размеров, что их нельзя было бы выразить числом ввиду их незначительности. Ваш паралакс был бы величиной неизмеримо малой.