— Нет ничего тайного, что бы не стало явным, — начал он. — Все можно вывести на чистую воду, даже то, что сойка не ореховка. Но интересно, что есть люди, которые на такие вещи попадаются. Выдумать животное — вещь нелегкая, но показывать выдуманное животное публике — еще труднее. Несколько лет тому назад некий Местек изобрел сирену и показывал ее на улице Гавличка, на Виноградах, за ширмой. В ширме была дырка, и каждый мог видеть в полутьме самое что ни на есть обыкновенное канапе, на котором валялась девка с Жижкова. Ноги у нее были завернуты в зеленый газ, что должно было изображать хвост, волосы у нее были выкрашены в зеленый цвет, на руках были рукавицы на манер плавников из картона, зеленые тоже, а вдоль спины веревочкой привязано вроде руля. Детям до шестнадцати лет вход был воспрещен, а кому было больше шестнадцати те платили за вход, и всем очень нравилось, что у сирены большая задница, а на ней написано «До скорого свидания!» Зато насчет грудей было слабо: висели у ней до самого пупка, словно у старой шлюхи. В семь часов вечера Местек закрывал панораму и говорил: «Сирена, можете итти домой». Она переодевалась, и в десять часов вечера ее уже можно было видеть на Таборской улице. Она прогуливалась и как бы случайно говорила каждому встречному мужчине: «Красавчик, пойдем со мной, побалуемся». Ввиду того что у нее не было желтого билета, ее вместе с другими подобного же рода «мышками» арестовал пан Драшнер, полицейский комиссар, и пришлось Местеку лавочку закрыть.
В этот момент обер-фельдкурат скатился со скамьи и продолжал храпеть на полу. Капрал бросил на него растерянный взгляд и стал взваливать его назад на скамью. Никто не пошевелился, чтобы ему помочь. Видно было, что капрал потерял всякий авторитет, и когда он безнадежным голосом сказал:
— Хоть бы подмог кто…
конвойные только посмотрели на него, но никто не пошевелился.
— Вам бы нужно было оставить его дрыхнуть на полу. — сказал Швейк. — Я со своим фельдкуратом иначе не поступал. Однажды я его оставил спать в сортире, в другой раз он у меня выспался на шкафу. Бывало, спал в чужой квартире, в корыте. И где он только не дрых!..
Капрал ни с того, ни с сего почувствовал вдруг прилив решительности. Желая показать, кто здесь собственно начальник, он грубо крикнул на Швейка:
— Заткните свою глотку и не трепитесь! Всякий денщик туда же лезет со своей болтовней. Тля!
— Верно. А вы, господин капрал, бог, — ответил Швейк со спокойствием философа, стремящегося водворить мир на земле и во имя этого пускающегося в ярую полемику. — Вы матерь скорбящая.
— Господи боже! — сложив на молитву руки, воскликнул вольноопределяющийся, — наполни сердце наши любовью ко всем унтер-офицерам, чтобы не глядели мы на них с отвращением! Благослови наш съезд в этой арестанской яме на колесах!
Капрал покраснел и вскочил с места:
— Я запрещаю всякого рода замечания, вы, вольноопределяющийся!
— Вы ни в чем не виноваты, — успокаивал его вольноопределяющийся. — При всем количестве родов и видов животных природа отказала им в каком бы то ни было интеллекте; небось, слышали сами о человеческой глупости. Не было бы разве гораздо лучше, если бы вы родились каким-нибудь другим млекопитающимся и не носили бы глупого имени человека и капрала? Это большая ошибка, если вы считаете себя самым совершенным и развитым существом. Стоит отпороть вам звездочки, и вы будете нулем, таким же нулем, как все те, которые на всех фронтах и во всех окопах отстреливаются неизвестно во имя чего. Если же прибавят вам еще одну звездочку и сделают из вас новый вид животного, по названию старший унтер, то и тогда у вас не все будет в порядке. Ваш умственный кругозор еще более сузится, и когда вы наконец сложите свою культурно недоразвитую голову на поле сражения, то никто во всей Европе о вас не заплачет.
— Я вас посажу! — с отчаянием крикнул капрал.
Вольноопределяющийся улыбнулся.
— Очевидно, вы хотели бы посадить меня за то, что я вас оскорбил? В таком случае вы покривили бы душой, потому что при вашем умственном багаже вам никак не установить наличия оскорбления в моих словах, тем более что вы — готов держать пари на что угодно! — не помните ничего из нашего разговора. Если я назову вас эмбрионом, то вы забудете это слово, не скажу — раньше, чем мы доедем до ближайшей станции, но раньше, чем мимо промелькнет ближайший телеграфный столб. Вы — отмершая мозговая извилина. При всем желании не могу себе даже представить, чтобы вы когда-нибудь могли связно изложить то, о чем я вам говорил. Кроме того можете спросить кого угодно из присутствующих, было ли в моих словах хоть малейшее оскорбление, и задел ли я чем-нибудь ваш умственный кругозор.