И сам Неаполь был таким здоровым местом. Я так хорошо себя чувствовал. Воздух. А теперь я чувствую себя нехорошо. И море. Когда я отплывал от лодки… Чудесное ощущение, когда тебя держит вода. Хорошо, что они меня держат, тело стало таким тяжелым. Я вдруг понял, что-то мешает мне дышать. Если бы я остался в Неаполе, я бы не заболел. Для Катерины там был подходящий климат. Если бы Плиний не был таким толстым и не задыхался бы постоянно, он бы не умер, когда случилось извержение Везувия. Он и не догадывался, тогда еще никто не знал, что Везувий – вулкан. Как они, должно быть, удивились. Он повел корабль, чтобы хоть кого-то спасти от извержения, и те, кто плыл с ним, не погибли. Для него одного испарения вулкана оказались смертоносными. Наверное, и для Катерины вулкан был вреден. Помню, она очень не хотела умирать и все просила, чтобы ее не зарывали в землю. Она очень устала. Полагаю, она сейчас в своей комнате, отдыхает. Многим нужен отдых. Достигнув берега, Плиний почувствовал усталость, и для него на земле расстелили одеяло, чтобы он полежал и отдохнул, а он больше уже не встал. Никто не знает своего часа, но нужно принимать разумные меры предосторожности. Избегать неразумных действий. Ведь я теперь вспомнил, зачем держал пистолеты – чтобы застрелиться, если пойму, что корабль идет ко дну. Я больше боялся воды – как она вольется в горло и перекроет доступ воздуху, – чем металла, вспарывающего черепную коробку. Никогда больше не буду паниковать. Как было бы глупо, если бы я застрелился, испугавшись какого-нибудь шума, или если бы судно слишком сильно накренилось. Как правило, шум стихает, а то, что накренилось, выравнивается. А я мог умереть раньше положенного срока. Тогда, во время шторма, мать Толо сказала, что я не умру, и оказалась права. Она заверила меня, что я доживу до возраста, до которого и дожил, до какого именно, так сразу не вспомнить, но через пару секунд я вспомню. Не люблю предсказаний. Любая названная цифра укорачивает жизнь человека. В двадцать два года, да, юность почему-то легче вспоминается, месяц был сентябрь, а год 1752-й, тогда поменяли календарь, и я видел толпу, которая несла плакат «Верните нам наши одиннадцать дней». Невежественные люди, они были уверены, что изъятые дни вычли также и из их жизней. Но ничто никогда не вычитается. И никто не может убедить невежественных, что они невежественны, а дураков – в том, что они дураки. И все же так естественно хотеть продлить свое существование, каким бы жалким оно ни было. Это не продлится долго. В Неаполе эти бешено несущиеся коляски с нахальными кучерами, которые кричат всем и каждому убираться с дороги, сбивают стариков каждый день. Один старик, я как-то сам видел, совсем дряхлый и очень худой, прямо скелет, скелет в лохмотьях, ступал, поднимая ноги не вперед и немного в сторону, а перпендикулярно и со стуком обрушивая на землю всю ступню. Это было не бесстрашие, нет, это было упрямство. Я бы не стал ходить, если бы не мог сохранять вертикальное положение. Но, даже лежа здесь, несмотря на то, что мне отказали и ноги, и руки, а сохранились лишь разум и тоска, я все же получаю удовольствие, наблюдая за развитием событий. Кто захочет, чтобы занавес опустился раньше, чем закончится пьеса. Кто сказал, что это не продлится долго. Пусть ни у одной истории нет конца, точнее, одна история переходит в другую, другая – в третью и т. д. и т. д. и т. д., я бы хотел знать, когда и каким образом проклятый Бонапарт получит по заслугам, и, ах, окно закрыли. Я слышал карету. Видимо, они хотят отправить меня в путешествие. Что ж, по крайней мере, я дожил до того, чтобы увидеть своими глазами, как тайный сговор с позорной революцией потерпел неудачу в Англии. Человеческая натура так порочна, что абсурдно даже мечтать, а тем более рассчитывать, что общество когда-нибудь перейдет на другую, более высокую, ступень развития. Надеяться можно, самое большее, на очень медленное восхождение. Не такое, как на конус кратера. То, что возносится слишком высоко, непременно должно упасть. Ничто не может простоять очень долго, это трудно. Тело покидает меня.