То были Лев Матвеевич Моничковский и Аполлон Изяславич Якович – два матерых общественных деятеля, оба весьма почтенного возраста. Моничковский внешне напоминал писателя-народника прошлого века, как я их в то время себе представлял, – у него были пепельные волосы, волной спускавшиеся чуть не к плечам, открывавшие крепкий лоб мыслителя, исполосованный морщинами. Говорил он при этом с южным акцентом, юность его прошла в Батуми. Место рождения питало и его научно-публицистический пафос – в продолжение уже многих лет он работал над очень важной статьей о постановке политучебы в батумском профсоюзном движении в конце двадцатых – начале тридцатых годов.
Что касается Аполлона Яковича, то он был тощеньким лысым коротышом с оттопыренными ушами. Зато без щек. Уж как вы хотите, а щек у него не было вовсе. Как-то он без них обходился. Он тоже что-то такое писал, как он говорил – делился опытом.
Сколь ни грустно, но эти достойные люди были отчаянными антагонистами и в духе своей благородной вражды воспитывали вверенные им группы.
Моничковский сразу же объявил мне, что в дни избирательной кампании я должен забыть про личную жизнь. Моя цель – избрание кандидата, а мой дом на этот срок – агитпункт. То есть ночевать я имею право там, где обыкновенно живу, но чем меньше я буду отсутствовать, тем меньше будет ко мне претензий. Стало ясно, что я попал в ежовые рукавицы фанатика.
Я отвечал за население старого двухэтажного дома под странным названием «строение номер два». Где было «строение номер один», мне так и не удалось понять. Строение номер два стояло в глубине разветвлявшегося двора, обратившись своим щербатым торцом к громадному многоподъездному дому. На первом этаже проживали две семьи – Маркушевичей и Борискиных – и строгая одинокая женщина лет семидесяти с небольшим.
Маркушевичей было пять человек. Глава семьи был педагогом (он в техникуме преподавал черчение), а жена его – санитарным врачом. У них было трое взрослых детей, пользовавшихся избирательным правом, – двое плечистых сыновей-погодков, оба студенты-технари, занимавшиеся на досуге штангой, и дочь, добродушное существо, к несчастью лишенное привлекательности, она училась на хоровом отделении училища имени Ипполитова-Иванова.
В соседней комнате жили Борискины, чета по-своему примечательная. Он служил ассистентом режиссера на студии научно-популярных фильмов, но вот уж три месяца был в простое, поскольку картина о производстве весьма эффективной бетономешалки была неожиданно законсервирована. Он любил говорить об искусстве и непредсказуемости всего, что с ним связано. Это был женоподобный блондин с миниатюрными конечностями. Его подруга была массажистка, похоже, снискавшая популярность, – приземистая крепкая женщина с хриплым голосом завзятой курильщицы, отличавшаяся прямотой выражений. Она испытывала неизменную радость от того, что является избранницей незаурядного человека, работающего в кинематографе.
Угловую комнату занимала Вера Михайловна Перова. Лет ей, как я сказал, было много, а испытания еще больше состарили. Она не жаловалась на судьбу, была замкнута, трудно вступала в общение. На стене висел портрет ее сына, сравнительно молодого мужчины, в глазах его словно застыл навеки какой-то незаданный вопрос, под портретом всегда горела свеча.
По грязной лестнице я поднимался на второй этаж. Я скоро запомнил, что туда вело восемнадцать ступенек, я пробегал их за четверть минуты. Там жили еще два семейства – Прокловы и Брендисы-Карские. Собственно говоря, Брендис-Карской была лишь супруга – она, как я понял, взяв фамилию мужа, сохранила еще и свою девичью. Урожденная Карская, статная дама с сильно напудренным лицом и скорбными выцветшими очами, была машинисткой, причем первоклассной, об этом мне сказал ее муж, Илья Павлович Брендис, плановик по профессии. В центре стола под абажуром стояло застекленное фото весьма знаменитого писателя с надписью «И.А. Брендис-Карской на добрую, по возможности, память». Очень скоро хозяйка дала понять, что они с писателем были близки. Когда Брендис-Карская это рассказывала, ее муж любовно смотрел на писателя и излучал спокойную гордость.