В этой семье меня встречали с безмерной приветливостью и радушием, поили чаем с айвовым вареньем и угощали пирогом с лимонной корочкой. Вначале я было заподозрил, что это московское хлебосольство таит родительскую заботу о счастье дочери, но очень скоро стало ясно, что я ошибаюсь. На эту тягостную проблему Маркушевичи, видно, махнули рукой. Все было проще – глава семьи был фанатичным любителем шахмат, а так как имел я неосторожность однажды заговорить о Ботвиннике и выяснилось, что сам я игрок, участь моя была решена. Маркушевич буквально в меня вцепился. Стоило только мне появиться, и он усаживал меня за доску. Тщетно я ему напоминал, что и другие избиратели ждут меня так же нетерпеливо, что, к сожалению, я не вправе принадлежать ему одному. Маркушевич отмахивался от всех резонов:
– Ах, бросьте, ну что вы им там расскажете? Все грамотные, все читают газеты. В вашем сотрудничестве они не нуждаются. Хорошо бы развлечь старуху Перову, но это, увы, не в ваших возможностях. Никто на земле не вернет ей сына.
Я сознавал его правоту. С Верой Михайловной я бы и сам хотел познакомиться поближе, я чувствовал в ней некую тайну, но она решительно уклонилась от всех моих неловких попыток. Может быть, оттого, что я – даже в серьезные минуты – излучал слишком бурное жизнелюбие. Что делать, мне было двадцать три года.
Итак, мной завладевал Маркушевич. Уж не знаю, зачем ему это понадобилось – многочасовые поединки Не доставляли ему ничего, кроме жестоких переживаний.
Это был человек примечательной внешности – довольно внушительного роста, широкоплечий, под шевелюрой цвета воронова крыла лепилась громадная голова с еле намеченными чертами, словно теста не хватило для выпечки. Уста далеко отстояли от носа, крохотного и невыразительного, меж ними была размещена довольно широкая полянка.
Как было сказано, бедному Маркушевичу я доставил немало горьких минут – невзирая на голову мыслителя, в шахматы он играл хуже некуда. Он был из разряда тех игроков, которые, принимая решения, совсем не берут в расчет противника, точно играют сами с собой. Его замыслы были вполне привлекательны, но он упускал, что ходят по очереди. Маркушевич весь отдавался игре, думал он с таким напряжением, что казалось, я слышал негромкий скрежет, с которым ворочались его мысли, щеки его наливались пламенем, будто кто-то их поджигал, губы подтягивались к носу, сминая пространство между ними, дышал он, как загнанный олень, короткими судорожными глотками, с тяжелыми всхлипами вбирая воздух, – было даже чуть страшновато.
Все эти адские усилия шли прахом – он регулярно проигрывал. Похоже, он к этому мог бы привыкнуть – ничуть! Каждое свое поражение Маркушевич воспринимал трагедийно. Он видел в нем не проигрыш партии, но нечто большее – некое отражение несправедливости миропорядка, в котором талант всегда обречен. Он чувствовал в очередной неудаче измывательство тайных бесовских сил над божьим даром и достоинством личности. Глядя выпученными пуговичками на заматованного короля, еще не веря тому, что случилось, он медленно поднимался со стула, воздевая руки, убито шептал: «Ну вот, пожалуйста…» – и раненым взглядом приглашал разделить его возмущение такой непотребной гримасой судьбы. Было видно, что все силки и ловушки, на которые так горазд противник, внушают естественную брезгливость его высокой и чистой натуре. Сыновья, когда они были дома, негромко фыркали и перемигивались, зато женщины – и жена и дочь – принимали случившееся близко к сердцу и всячески его успокаивали. Но Маркушевич мотал головой и горько махал обмякшей дланью. Нет, он не хочет утешенья, эта рана не зарастет! Я ощущал себя подлецом, подстерегшим в ночной засаде героя, мелким пакостником, который бесчестным приемом одолел выдающийся интеллект, убийцей, всадившим нож меж лопаток великодушному богатырю, далекому от воровских замашек. И такому злодею давали чай с изумительным айвовым вареньем, да еще и пирог с лимонной корочкой! Я все время был не в своей тарелке, испытывал комплекс вечной вины и не прочь был подарить ему партию, но это решительно не удавалось – самая глупая авантюра безнаказанно сходила мне с рук, самый внушительный перевес не мог обеспечить ему победы – он ухитрялся проигрывать там, где это было почти немыслимо.
При всей своей занятости я все-таки виделся с той, что меня отвлекала от дела. Правда, как правило, за счет сна. В одном из Кадашевских переулков был дом, куда я частенько хаживал. Там и прошло лучшее время первой моей московской зимы.
Где-то уж на исходе ночи я вспоминал, что пора домой. Она провожала меня в прихожей, заставленной зонтиками и калошами, в розовом ситцевом халатике, небрежно накинутом на голые плечи. Мы прощались долго и тихо, боясь потревожить спящих соседей. Потом я быстро сбегал по лестнице, выходил в укромный петлистый дворик, пересекал его наискосок и шел по темному Замоскворечью.