Знаменательно место в «Критике чистого разума», где Кант видит в человеке некоторый член умопостигаемого бытия («Долг! О возвышенное, великое слово!»). Можно с полным основанием спросить, откуда Кант знает, что моральный закон исходит от личности? Кант на это отвечает, что другого, более достойного происхождения он не может иметь. Он не доказывает в дальнейшем положении, что критический императив есть закон, данный нуменом. Для него эти два понятия связаны между собой с самого начала. Такова природа этики. Она требует свободных действий умопостигаемого «я» – вне всяких эмпирических наслоений. И только тогда этика в состоянии осуществить свое бытие в чистом виде, о котором говорит нам логика как о чем-то существующем. Кант свою теорию монад, теорию душ ставит выше всякого другого блага. Он желает выдвинуть ее научные ценности в теории «умопостигаемого характера», которую ошибочно считали новым открытием Кантовской философии.
Что долг существует только по отношению к себе – это ясно для Канта еще с ранней молодости, когда он впервые почувствовал побуждение ко лжи.
…Не знает гетерономии только меньшинство – люди гениальные. Некоторые, хотя бы мысленно, оправдывают свои поступки перед кем-либо другим – Бог ли это или человек, которого любят, уважают, боятся. Такие действия формально согласуются с законом нравственности.
Что человек ответствен только перед собой – это Кант доказал своей жизнью, свободной далее во всех мелочах. В этой теории своего учения он не допускал никаких противоречий. Но его молчание сделало его этику малопонятной. Все стремления ее заключаются в том, чтобы воплем толпы не заглушить внутреннего голоса. Это единственная этика, интроспективно-психологически приемлемая.
Из этого места его антропологии можно свободно заключить, что у Канта в его личной жизни был момент, который предшествовал его «обоснованию характера». Кантовская этика родилась именно в тот момент, когда его осветил яркий луч сознания: «я ответствен только перед собой», «я никому не должен служить», «я не имею права забыться в работе! я один! я господин самому себе!»
«Две вещи наполнят душу изумлением и благоговением, чем чаще и длительнее мысль покоится на них: это – звездное небо надо мной, нравственный закон во мне. Ни того ни другого мне не надо искать или предполагать вне предельности, в тумане. Я вижу их пред собой и непосредственно связываю это с сознанием моего существования. Первое связано с тем местом, которое я занимаю во внешнем чувственном мире, и расширяет эту связь в нечто необозримо великое, где миры встают за мирами, где системы складываются в системы, расширяясь при этом на беспредельные времена периодического движения, возникновения и продолжения. Второе имя – незримо связано с моим «я», с моей личностью и переносит меня в мир, обладающий бесконечностью и ощущаемый только разумом. С этим миром я познаю свою связь, не случайную, как там, а необходимую и всеобщую.
Первый взгляд на бесчисленное количество миров как будто уничтожает мое значение как существа, как плоти, которую снова должно вернуть планете (простой точке вселенной), – материи, образовавшей меня, после того, как эта материя жила короткое время, наделенная жизненной силой. А второй взгляд, наоборот, возвышает мою ценность как ценность интеллектуальной единицы: в личности моей нравственный закон открывает жизнь, независимую от плоти и от всего остального мира, по крайней мере, постольку, поскольку это можно вывести из целесообразного определения моего существования этим законом, – определением, которое не ограничивается условиями и пределом этой жизни, а уходит в бесконечность».
Таково наше понимание «Критики практического разума». Человек одинок во всем мире, совершенно одинок. Он живет ради себя, он сам есть цель своей жизни. Он высоко поднялся над необходимостью, умением и желанием быть рабом, а социальная этика и общество людей где-то далеко-далеко потонули под ним. Он один. В нем живет закон, а не произвол, он требует от себя вечности этому закону, закону собственного «я». Он хочет быть только законом, не задумываясь над будущим. В этом заключается потрясающее величие: нет смысла, ради которого он повинуется закону, нет ничего возвышающегося над ним, над единственным. Человек слепо идет за категорическим, неумолимым императивом в нем. «Искупления, отдыха, отдыха от врага, от мира, лишь бы не эта бесконечная борьба!»[12]
– восклицает он и ужасается: в жажде искупления – трусость, в молящем «довольно» – бегство человека, осознавшего свою слабость в борьбе. «К чему?» – кричит он всему миру и краснеет. Он чувствует, что жаждет счастья, признания борьбы со стороны, хочет, чтобы его вознаградили за нее.Кант – одинокий человек, он не смеется, не танцует, не рычит, не ликует: мир слишком глубоко молчит, чтобы ему надо было шуметь. Его долг внушает ему не бессмыслицы маленького мирка, а смысл вселенной. Такому одиночеству сказать свое «да» – вот в чем нравственность и дионисовский элемент в философии Канта.