Жак Лакан предложил объяснение связи любви и смерти с точки зрения бессознательного. В прочтении Лакана фрейдовская оппозиция между деструктивными и жизнеутверждающими влечениями предстает как парадокс современной субъективности. По Лакану, поиски любви (принимающие форму поисков сексуальных отношений) в конечном счете движимы бессознательным желанием вернуть себе воображаемую, утраченную целостность — время до индивидуации, произведенной кастрацией. Исполнение этого (невозможного) желания слияния с матерью приведет к смерти субъекта, его или ее уничтожению как независимого существа. Сублимация этой дилеммы — то, что Лакан считал тоской по доэдипальному слиянию, а Кордела называет «тоской по вечности», — приходит в форме репродуктивного футуризма Эдельман. Секс становится альтернативой смерти в эпоху расколдовывания, только когда ему придана рациональная (репродуктивная) цель. Говоря словами Вебера, «осознанная любовь зрелого человека […] принимает именно природную сферу половой жизни, но принимает сознательно, как ставшую плотью творческую силу»[180]
. Намеренное навязывание репродуктивного смысла стремится не только обуздать неконтролируемое сексуальное влечение, но также подчиняет женщин («секс») контролю. Секс отделяется от смерти, когда мужчина направляет женщину исключительно на деторождение. Такой ответ дает секуляризм на неуверенность, порождаемую жизнью без Бога.Секулярное западное воображение понимало репродукцию как требование природы, открытое научным вопрошанием. Здесь Кордела отмечает контраст между современными репрезентациями аристократического и буржуазного режимов воспроизводства. Из современной перспективы основной актив аристократии — ее генеалогия, связь с предками и древностью. Аристократическое мировоззрение описывалось как обращенное назад, основанное на чистоте крови, привязанное к прошлому ради легитимации нынешнего высокого социального положения. Репродукция гарантировала, что будущее обезопасит прошлое. Активы буржуазии (модернизация, секуляризация), наоборот, имели дело с производством потомства для будущего, проецируя настоящее в будущее. Конечно, наследственность имела значение (и медицинская наука XIX века была одержима тем, что мы теперь понимаем как передачу на генетическом уровне). Это был взгляд, основанный на неопределенном расширении жизни, заселении будущего людьми как способе сохранения настоящего, победы над смертью. В периодизации модерна задним числом становится заметно, что аристократические режимы ассоциировались со смертью, а буржуазные — с жизнью. Современная преемственность поколений обеспечивала не только всех будущих потомков семьи, но и продолжение жизни — и расовую чистоту — нации. Действительно, здоровье нации стало очень рано рассматриваться как синоним роста ее населения и экономики. Неслучайно консолидация национального государства сопровождалась развитием демографической науки, а страх вымирания населения приводил к пристальному изучению всевозможных видов деятельности, которые имели место в так называемой частной сфере. В то же время Мальтус и его последователи говорили о необходимости контроля неограниченного, резкого роста населения, который может подорвать здоровый национальный рост. Если пагубных эффектов бедности следует избежать, должна быть возможность рационального управления репродуктивной силой нации.
Прежнее могущество смерти, — писал Фуко, — в котором символизировалась власть суверена, теперь тщательно скрыто управлением телами и расчетливым заведованием жизнью[181]
.Супружеская пара
Секуляристская фиксация на репродукции делала небывалый акцент на браке и супружеской паре как его первичной единице. Это был институт, который опосредовал приватное желание и публичный интерес и даровал бессмертие, некогда обещанное религией. Брак определялся не только как локус репродукции (так было и у аристократии, которая заводила «опасные связи» вне брака), но и как единственное место для любви. Аффективная нуклеарная семья повсюду сентиментализировалась, ее представляли единственным источником эмоционального удовлетворения. Брайан Коннолли, пишущий о Соединенных Штатах XIX века, точно уловил миссию сентиментальной «ячейки общества»: