Сначала пани Яблонская, затем его дочь в Берлине – а теперь синьора Вайз. Круг ширится. Когда пани Яблонская отложила рукопись для таинственной испанки, она, вероятно, успела украдкой прочесть несколько строк и была потрясена вопиющей откровенностью на самой первой странице. И Ева, хоть и не признается, наверняка это видела. Стоит ли удивляться ее презрительному тону! Как унизительно и досадно!
Она, Беатрис, родом из культурной семьи. Ее дед по отцовской линии, будучи студентом университета в Саламанке, видел, как книги сжигали публично, и никогда об этом не забывал. «Настоящее варварство», – говорил он. Впоследствии дед стал профессором права и собрал внушительную библиотеку, перешедшую по наследству ее дяде Федериго. «Сжигание книг – прелюдия к сжиганию людей» – это дедово высказывание было частью семейного фольклора. Дед умер, когда Беатрис было пять лет; она помнит только крепкого старика с колючей бородой и его трость с набалдашником из слоновой кости.
Сжигать письма не то же самое, что сжигать людей. Каждый день люди жгут старые письма. Жгут, потому что в них нет ничего важного или потому что испытывают смущение, читая, к примеру, послания от тех, в кого были влюблены в детстве. Более или менее то же самое верно и для дневников. Однако восемьдесят четыре стихотворения поляка – не письма, если только в некоем особенном смысле, и не дневник – и снова лишь в некотором, неочевидном смысле. Это рукопись, а значит, зародыш книги. Сжигание стихов больше похоже на сжигание книг, чем на сжигание старых писем. Можно ли считать сжигание стихов актом варварства, прелюдией к сжиганию людей?
Ответ не столь очевиден. В Испании поляк никто, и никому не интересны его любовные похождения. Но не в Польше. Там мысли известного интерпретатора великого национального композитора о времени, проведенном между ног женщины, могли бы вызвать известный интерес и даже гордость. Для поляков сожжение его писем определенно может сойти за варварство. Цивилизованным поступком, несомненно, было бы вернуть стихотворения в польский музей Шопена или в коллекцию рукописей национальной библиотеки. Вернуть анонимно, чтобы ни сейчас, ни в будущем никто не постучался к ней в дверь и не спросил: «Так вы и есть истинная Беатриче? Женщина из Барселоны, между ног которой Витольд Вальчукевич обретал духовные откровения?»
Целыми днями она размышляет о том, сжечь его стихотворения или поручить синьоре Вайз их перевести (за немалую сумму); и, если выберет второе, готова ли она прочесть перевод и, возможно, испытать боль и унижение?
Она размышляет – и, исчерпав все варианты, усилием воли заставляет себя сбросить наваждение и обращается к насущным делам. Папка с восьмьюдесятью четырьмя стихотворениями отправляется в нижний ящик стола.
Но даже там стихотворения не дают ей покоя. Медленным огнем они тлеют в нижнем ящике стола.
Поляк хотел сказать, что еще долго любил ее после того, как они расстались на Майорке. Но того же самого можно было достичь, отправив простой мейл: «Дражайшая Беатрис, я пишу со смертного одра, чтобы сообщить, что любил тебя до самого конца. Твой верный слуга Витольд». С какой стати стихи? И почему так много?
Ответ может быть только один: он хотел не просто сказать о своей любви, но и доказать ее – доказать, совершив ради Беатрис продолжительное и, по сути, бессмысленное деяние. И все же почему именно стихи? Если считать критерием продолжительный и бессмысленный труд, почему бы не выгравировать Нагорную проповедь на зернышке риса и не отослать ей в бархатной коробочке?
Ответ: потому что посредством стихов он хочет воззвать к ней из могилы. Поговорить с ней, добиться ее благосклонности, чтобы она полюбила его и сохранила живым в своем сердце.
Бывают хорошие виды любви и плохие. Что это за любовь, которая днем и ночью горит между ног женщины, в нижнем ящике ее письменного стола?
В молодости она действовала импульсивно. Следовала своим порывам, потому что доверяла им. Сейчас она гораздо разумнее. Нет сомнений, что самое разумное – отойти от огня, дождаться, пока прогорит, и потом, если к тому времени ей еще будет любопытно, поворошить золу.
На Майорке, лежа в постели Беатрис, он называл это ее розой. Звучало фальшиво тогда – и теперь, в его стихотворении, звучит не менее фальшиво. Никакая не роза и вообще не цветок; что тогда?
Она помнит, как росли ее мальчики, помнит их неутихающее любопытство к девочкам. Если у девочек